Лавровский ничего не замечал. Целые дни он проводил в
постели, нежа и лаская свою волшебную возлюбленную. Он все пел ей колыбельные
песенки, укачивал на руках, баюкал и прижимал к сердцу, которое все время
нестерпимо болело – от любви.
Потом ей на мобильный телефон позвонил ее миллионщик, она в
два часа собралась и уехала – как и не было ее!..
Лавровский, оглушенный свалившейся на него бедой, даже
толком не понял, что произошло.
Он растерянно усаживал ее в такси и заглядывал в глаза,
жалобно, как собака, которую собираются топить, и она, собака, понимает, что
вот эта рука, вот эта самая, обожаемая, знакомо пахнущая, единственная в мире
рука, самая верная и сильная, самая необходимая на свете, сейчас убьет ее.
Понимает, но ничего не может поделать, потому что любовь сильнее инстинкта
самосохранения – утонуть можно, а убежать нельзя – куда побежишь, когда жизнь
есть только вблизи этой руки, а все остальное мученическая мука!..
– Димасик, – деловито сказала его волшебница, счастье и
смысл его жизни. – Ты, смотри, в Москве не вздумай меня искать или, боже тебя
сохрани, звонить! Ты же у нас мальчик… того… романтический. Вовасик тебя тогда
убьет, и все, понимаешь? Понимаешь, Димасик?
Лавровский тупо кивнул.
– Ну вот, ну вот и умница, – прощебетала чертовница. – Ты же
хороший мальчик, да? Все мальчики любят своих девочек, да? Но когда приходит
время, они своим девочкам не мешают, не ищут их, не пристают… Димась, а ты
телефончик мой знаешь?
– Нет, – сказал Лавровский. – Откуда? Ты же мне его не
давала.
– И не надо, и правильно, что не дала. – Она уже уселась в
машину, расправила складки диковинной белой шубки, подняла на лоб очки и
пробормотала себе под нос: – Да ладно, не беда, прилечу в Москву, поменяю, в
первый раз, что ли!..
Потом повернулась к распахнутой двери, у которой на пыточном
огне горел несчастный Лавровский, и почмокала губами в воздухе, посылая
поцелуй:
– Димасик, пока! Я тебя очень люблю.
Потянула дверь, прихлопнула, и такси тронулось, увозя ее в
сиянии зимнего дня, в сверкании снегов, в шуршании лыж и веселом гомоне
незнакомых языков.
– Укатила краля-то? – спросил подошедший прозаичный, как
двугривенный, Хохлов. – Ну, поздравляю тебя!
– А? – переспросил Лавровский. В голове у него шумело, и
видел он плохо.
– Поздравляю тебя, Шарик, – громко сказал Хохлов, – ты
балбес! Ну? Пошли, что ли?
И он увел несчастного в ресторан, и оставшиеся три дня они
безостановочно пили водку, коньяк, шнапс и граппу, и потом Хохлов еще заплатил
астрономическую сумму за тот коньяк, который «Димасик» и его волшебница пили в
номере, и это было так ужасно, так отвратительно, так гадко, что Лавровский
решил было покончить с собой, но не покончил.
А как же Светка с Владиком?! Что они станут делать, если он
покончит с собой?! Как они будут жить, они же неприспособленные! Владик малыш,
а Светка любит песню про бригантину, носит свитера с высоким горлом и искренне
считает, что делает полезное дело в том самом НИИ, где с понедельника по
пятницу рисует на кульмане линии!..
Разве же оставишь их, таких… слабых и беззащитных?!
И Лавровский не покончил с собой. Вернувшись, он пожил у
Хохлова еще с недельку, отговариваясь тем, что отпуск себе продлил потому что
там, на курорте, сильно простудился.
– Ты осторожнее, Дим, – кричала в трубку Света, не
подозревая о том, что муж сидит на хохловском диване, – смотри не доводи дело
до пневмонии! А Хохлов? Он улетел?
Лавровский соглашался, что улетел.
– И бросил тебя одного? – ужасалась Света. – С
температурой?!
Годы шли, грянул и прошел еще один роман, на этот раз с
какой-то биржевой маклершей, Лавровский все еще торговал на бирже воздухом.
Потом и маклерша куда-то делась, а у Светы родился второй ребенок, и опять
началось все сначала – мечты о квартире, пусть и двухкомнатной, но зато своей,
в ванной запах пеленок и детского мыла, бутылочки в холодильнике, соски в
турке, для стерильности прикрытые марлицей, фруктовое пюре абсолютно поносного
цвета и в выходные походы за подгузниками.
Лавровский все пытался рисовать – теперь уже своих детей, –
все мечтал, что станет художником, настоящим, востребованным, таким, что
британская королева именно ему закажет свой портрет в годовщину коронации.
Какое-то время он еще поработал на бирже, потом перешел в рекламное агентство и
даже нарисовал там один плакат, который разместили на Кольцевой автодороге. На
плакате была изображена красавица, чем-то напоминавшая ту самую первую
волшебницу, что потрясла его воображение когда-то давным-давно. Красавица
держала на рушнике каравай, который, если присмотреться, оказывался не
караваем, а машиной, а рушник – автомобильной дорогой. Поперек красавицыного
живота шла надпись «Столько-то лет дорожной отрасли».
Потом выяснилось, что одно дело рисовать «под настроение» и
совершенно другое – рисовать «под заказ», и тут уж выбирать решительно не
приходится, что приказали, то и рисуй. Красавицу так красавицу, йогурт так
йогурт, фен для волос, значит, фен. А может, кастрюлю или журнал «Бухучет», какая
разница!..
Лавровский маялся, рисовал плохо и из-под палки, мечтал о
свободе и вольном ветре, о дальних странствиях, горных вершинах, грозе над
океаном и понимал, что такую свободу, о которой он мечтает, могут дать только
деньги, очень много денег, целые кучи, и желательно – долларов, а добывать их
он не умел.
К тому времени Хохлов со своей фирмой окреп и встал на ноги
настолько, что завел собственный офис и нескольких сотрудников, поэтому, когда
у Лавровского кончились силы рисовать йогурты и журнал «Бухучет», Митя взял
Диму на работу. Позабытая всеми бабушка неожиданно умерла и оставила
Лавровскому в наследство квартиру в Москве, крошечную и очень неудобную, в
старом доме, нависшем над Третьим транспортным кольцом, по которому день и ночь
шли машины. Квартиру продали, приложили скудные сбережения и купили жилье в
наукограде, где когда-то учились в институте. По московским меркам квартира
была дешева и прилична – три комнаты в «хрущевском» доме, спальня, гостиная и
детская, вот как!.. И главное, своя, своя!..
И стало понятно, что это… все. Больше ничего не будет, и
ждать особенно нечего.
Жизнь удалась.
Поэтому Хохлов, который был гораздо менее талантлив и
гораздо более занят, чем Лавровский, очень ему сочувствовал и отлично понимал,
почему тот морозной декабрьской ночью тащится его провожать.
Ну и пусть провожает, ничего в этом такого нет!..
Вдвоем они собрали мусорные мешки, некоторое время
потолкались в теснотище крохотной прихожей и вывалились на лестницу. Они не
разговаривали друг с другом и заговорили, только когда вышли из подъезда,
удалились на порядочное расстояние, и Хохлов закурил.