Выехали мы только в сумерки и тащились всю ночь с ноги на
ногу, — сколько позволяла малосильным лошаденкам их стопудовая кладь. И
что это за ночь была! В сумерки, как только мы выбрались на шоссе, потянуло
ветром, стало быстро и как-то неверно, тревожно темнеть от надвигавшихся с
востока туч, стало тяжко греметь, сотрясая все небо, и все шире пугать, озарять
красными сполохами… Через полчаса наступила кромешная тьма, в которой со всех
сторон рвало то горячим, то очень свежим ветром, слепило во все стороны
метавшимися по черным полям розовыми и белыми молниями и поминутно оглушало
чудовищными раскатами и ударами, с невероятным грохотом и сухим, шипящим
треском разражавшимися над самой нашей головой. А потом бешено понесло уже
настоящим ураганом, молнии засверкали по тучам, во всю высоту их, зубчатыми, до
бела раскаленными змеями с каким-то свирепым трепетом и ужасом — и хлынул
обломный ливень, с яростным гулом секший нас под удары уже беспрерывные, среди
такого апокалипсического блеска и пламени, что адский мрак небес разверзался
над нами, казалось, до самых предельных глубин своих, где мелькали какими-то
сверхъестественными, довременными Гималаями медью блистающие горы облаков… На
мне, лежавшем на холодных кирпичах и укрытом всеми веретьями и армяками, какие
только могли дать мне мужики, нитки живой не осталось через пять минут. Да что
мне был этот ад и потоп! Я был уже в полной власти своей новой любви …
VIII
Пушкин был для меня в ту пору подлинной частью моей жизни.
Когда он вошел в меня? Я слышал о нем с младенчества, и имя
его всегда упоминалось у нас с какой-то почти родственной фамильярностью, как
имя человека вполне «нашего» по тому общему, особому кругу, к которому мы
принадлежали вместе с ним. Да он и писал все только «наше», для нас и с нашими
чувствами. Буря, что в его стихах мглой крыла небо, «вихри снежные крутя», была
та самая, что бушевала в зимние вечера вокруг Каменского хутора. Мать иногда
читала мне (певуче и мечтательно, на старомодный лад, с милой, томной улыбкой):
«Вчера за чашей пуншевою с гусаром я сидел» — и я спрашивал: «С каким гусаром,
мама? С покойным дяденькой?» Она читала: «Цветок засохший, безуханный, забытый
в книге, вижу я» — и я видел этот цветок в ее собственном девичьем альбоме… Что
же до моей юности, то вся она прошла с Пушкиным.
Никак не отделим был от нее и Лермонтов:
Немая степь синеет, и кольцом
Серебряным Кавказ ее объемлет,
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет.
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит, не умолкая…
Какой дивной юношеской тоске о далеких странствиях, какой
страстной мечте о далеком и прекрасном и какому заветному душевному звуку
отвечали эти строки, пробуждая, образуя мою душу! И все таки больше всего был я
с Пушкиным. Сколько чувств рождал он во мне! И как часто сопровождал я им свои
собственные чувства и все то, среди чего и чем я жил!
Вот я просыпаюсь в морозное солнечное утро, и мне вдвойне
радостно, потому что я восклицаю вместе с ним: «мороз и солнце, день чудесный»
— с ним, который не только так чудесно сказал про это утро, но дал мне вместе с
тем и некий чудесный образ:
Еще ты дремлешь, друг прелестный …
Вот, проснувшись в метель, я вспоминаю, что мы нынче едем на
охоту с гончими, и опять начинаю день так же, как он:
Вопросами: тепло ль? утихла ли метель,
Пороша есть иль нет?
И можно ли постель
Оставить для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Вот весенние сумерки, золотая Венера над садом, раскрыты в
сад окна, и опять он со мной, выражает мою заветную мечту:
Спеши моя краса,
Звезда любви златая
Взошла на небеса!
Вот уже совсем темно, и на весь сад томится, томит соловей:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Вот я в постели, и горит «близ ложа моего печальная
свеча», — в самом деле печальная сальная свеча, а не электрическая
лампочка, — и кто это изливает свою юношескую любовь или, вернее, жажду ее
— я или он?
Морфей, до утра дай отраду
Моей мучительной любви!
А там опять «роняет лес багряный свой убор и страждут озими
от бешеной забавы» — той самой, которой с такой страстью предаюсь и я:
Как быстро в поле, вкруг открытом,
Подкован вновь, мой конь бежит,
Как звонко под его копытом
Земля промерзлая стучит!
Ночью же тихо всходит над нашим мертвым черным садом большая
мглисто-красная луна — и опять звучат во мне дивные слова:
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла, —
и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой,
созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой
стране, идет в этот тихий час — К брегам, потопленным шумящими волнами…
IX
Мои чувства к Лизе Бибиковой были в зависимости не только от
моего ребячества, но и от моей любви к нашему быту, с которым так тесно связана
была когда-то вся русская поэзия.
Я влюблен был в Лизу на поэтический старинный лад и как в
существо, вполне принадлежавшее к нашей среде.
Дух этой среды, романтизированный моим воображением, казался
мне тем прекраснее, что навеки исчезал на моих глазах.
Я видел, как беднел наш быт, но тем дороже был он мне; я
даже как-то странно радовался этой бедности … может быть, потому, что и в этом
находил близость с Пушкиным, дом которого, по описанию Языкова, являл картину
тоже далеко не богатую:
Обоями худыми Кой-где прикрытая стена, Пол нечиненный, два
окна И дверь стеклянная меж ними, Диван пред образом в углу Да пара стульев…
Впрочем, в то время, когда Лиза жила в Батурине, бедный быт
наш был украшен жаркими июньскими днями, густой зеленью тенистых садов, запахом
отцветающего жасмина и цветущих роз, купаньем в пруду, который со стороны
нашего берега, тенистого от сада и тонувшего в густой прохладной траве, был
живописно осенен высоким ивняком, его молодой блестящей листвой, гибкими
глянцевитыми ветвями… Так навсегда и соединилась для меня Лиза с этими первыми
днями купанья, с июньскими картинами и запахами, — жасмина, роз, земляники
за обедом, этих прибрежных ив, длинные листочки которых очень пахучи и горьки
на вкус, теплой воды и тины нагретого солнцем пруда …
Я к Уваровым в то лето не ходил, — Глебочка проводил
лето в земледельческой школе, куда его перевели в виду его малых успехов в
гимназии; не бывали и Уваровы у нас, были с нами в натянутых отношениях, —
вечная история мелких деревенских ссор; однако Уварова все таки попросила у
нашего отца позволения купаться в пруде с нашей стороны и приходила вместе с
Бибиковыми почти каждый день, а я то и дело как бы нечаянно встречался с ними
на берегу и особенно учтиво раскланивался, при чем госпожа Бибикова, ходившая
всегда как-то милостиво-важно, с поднятой головой, в широком балахоне и с
мохнатой простыней на плече, отвечала мне уже довольно приветливо и даже с
усмешкой, вспоминая, верно, как я тогда, в городе, выскочил из библиотеки.