И под ноги мне кинулся откуда-то грязный, с круглой, густо
заросшей свинцовым ежом головой мальчишка: — Сюда пожалуйте!
И я, волнуясь, поспешил за ним назад в сени и через минуту
уже сидел в большой приемной редактора, который оказался очень хорошенькой и
маленькой молодой женщиной, а потом в столовой, совсем по домашнему, за кофеем.
Меня то и дело угощали и все расспрашивали, сказали несколько лестных слов о
моих стихах, напечатанных в столичных ежемесячниках, звали сотрудничать в
«Голосе»… Я краснел, благодарил и неловко улыбался, сдерживая почти
восторженное удовольствие от такого неожиданно-чудесного знакомства, несколько
дрожащими руками брал какие-то печенья, быстро и сладко таявшие во рту…
Кончилось все это тем, что хозяйка вдруг приостановилась, услышав за дверью
оживленные голоса, засмеялась и сказала: — А вот и мои заспавшиеся
красавицы! Я сейчас познакомлю вас с двумя очаровательными созданиями, моей
кузиной Ликой и ее подругой Сашенькой Оболенской …
И тотчас же вслед за тем в столовую вошли две девушки в
цветисто-расшитых русских нарядах с разноцветными бусами и лентами, с широкими
рукавами, до локтя открывавшими их молодые круглые руки…
XVIII
Удивительна была быстрота и безвольность, лунатичность, с
которой я отдался всему тому, что так случайно свалилось на меня, началось с
такой счастливой беззаботностью, легкостью, а потом принесло столько мук,
горестей, отняло столько душевных и телесных сил!
Почему мой выбор пал на Лику? Оболенская была не хуже ее.
Но Лика, войдя, взглянула на меня дружелюбней и
внимательней, заговорила проще и живей, чем Оболенская… И в кого, вообще, так
быстро влюбился я? Конечно, во все; в то молодое, женское, в чем я вдруг
очутился; в туфельку хозяйки и в расшитые наряды этих девушек со всеми их
лентами, бусами, круглыми руками и удлиненно-округлыми коленями; во все эти
просторные, невысокие провинциальные комнаты с окнами в солнечный сад; даже в
то наконец, что нянька привела с гулянья в столовую раскрасневшегося и немного
запотевшего мальчика, серьезно и внимательно заглядевшегося на меня во все свои
синие глаза, пока мать целовала его и расстегивала ему курточку…
Тут, кстати, тотчас же стали убирать со стола и накрывать
его к завтраку, а хозяйке вдруг пришла в голову мысль, что уходить мне от
завтрака совсем не след, как не след и вообще скоро уезжать из Орла, а Лика
отняла у меня картуз, села за пианино и заиграла «Собачий вальс …» Словом, я
ушел из редакции только в три часа, совершенно изумленный, как быстро все это
прошло: я тогда еще не знал, что эта быстрота, исчезновение времени есть первый
признак начала так называемой влюбленности, начала всегда
бессмысленно-веселого, похожего на эфирное опьянение…
XIX
Так началась для меня еще одна любовь, которой суждено было
стать в моей жизни большим событием. И начало это ознаменовалось случаем
вдвойне удивительным.
Я покидал Орел как нечто уже дорогое, близкое, со всей
грустью и нежностью первой любовной разлуки и с горячими надеждами на скорое
новое свидание. Нужно же было быть тому, что как раз в этот день экстренно
проходил через Орел некий траурный поезд чрезвычайной важности! Он проходил
ровно в два часа, всего за час до моего поезда, и потому мой новый друг,
хозяйка «Голоса», которой необходимо было присутствовать при встрече его,
предложила подвести меня на вокзал и тем самым дать мне возможность видеть
редкое зрелище. И вот, все так же неожиданно, как все время в Орле, я очутился
в большой, но очень избранной толпе, ожидавшей, перед рядами парадно
выстроенных на платформе солдат, прибытия того величавого и жуткого, что где-то
там уже шло, близилось, — среди всяких знатных представителей города и
губернии, фраков, шитых мундиров, треуголок, жирных военных эполет и целого
синклита блистающих риз и митр.
Всякий попадающий в подобное торжественное-напряженное
общество тотчас заражается некоторым оцепенением, так что, постояв на платформе
с полчаса, я очнулся лишь в тот внезапный миг, когда вдруг, с шумом и грохотом
как бы обрушился на нас и на весь вокзал огромный паровоз с траурными флагами,
а потом замелькало перед глазами что-то великолепное, темно-синее, с большими
чистыми стеклами и шелковыми занавесками, с золотыми орлами гербов… Тут вся
толпа встречающих подалась назад, а из среднего вагона тотчас вслед затем мягко
и точно остановившегося поезда быстро появился и шагнул на красное сукно,
заранее разостланное на платформе, молодой, ярко-русый гигант гусар в красном
доломане, с прямыми и резкими чертами лица, с тонкими, энергично и как бы
несколько презрительно изогнутыми ноздрями, с чуть-чуть выдвинутым подбородком,
совершенно поразивший меня своей нечеловеческой высотой, длиной тонких ног,
зоркостью царственных глаз, больше же всего гордо и легко откинутой назад
головой в коротких и точно гофрированных ярко-русых волосах и крепко и красиво
вьющейся рыжей острой бородкой …
Мог ли я думать в тот жаркий весенний день, как и где увижу
я его еще один раз!
XX
Целая жизнь прошла с тех пор.
Россия, Орел, весна… И вот, Франция, юг, средиземные зимние
дни.
Мы с ним уже давно в чужой стране. В эту зиму он мой близкий
сосед, тяжело больной. Однажды поутру, развернув местный французский листок, я
вдруг опускаю его: конец. Я долго и напряженно следил за ним по газетам и все
смотрел с своей горы на тот дальний горбатый мыс, где все время чувствовалось
его присутствие. Теперь этому присутствию конец.
Утро светло и холодно. Я выхожу из дому в уступчатый сад, на
усыпанную гравием площадку под пальмами, откуда видна целая страна долин, моря
и гор, сияющая солнцем и синевой воздуха. Огромная лесистая низменность, все
повышаясь своими волнами, холмами и впадинами, идет от моря к тем предгорьям
Альп, где я. Подо мной, вправо от меня, на крутом каменистом отроге,
громоздится вокруг остатков своей древней крепости с первобытно-грубой
сарацинской башней одно из самых старых гнезд Прованса, то есть тоже нечто
весьма грубое, серое, каменное, уступчатое, воедино слитое, сверху чешуйчатое,
как бы ржавое, коряво-черепичное. На горизонте впереди — высоко поднимающаяся к
светло-туманному небу белесая туманность далекого моря. А тот горбатый мыс —
левей, тонет в утреннем морском блеске, зыбко окружающем его … Я долго смотрю
туда. Поднимающийся мистраль прилетает дорой в сад, волнует жесткую и длинную
листву пальм, сухо, знойно-холодно, точно в могильных венках, шелестит и шуршит
в ней… Ехать ли туда? Это непостижимо-странно — встретиться всего два раза в
жизни и оба раза в сообществе смерти. Да и все непостижимо. Неужели это солнце,
что так ослепительно блещет сейчас и погружает вон те солнечно-мглистые горы в
равнодушно-счастливые сны о всех временах и народах, некогда виденных ими,
ужели это то же самое солнце, что светило нам с ним некогда?
XXI
Весь день мистраль, острый шелест пальм, тревожный зимний
блеск.