— Такая фамилия мне неизвестна, — упорно твердил Ник. — Фамилии не имеют значения. Только деньги.
И он повторил свое признание. Он настаивал, что виноват. Он вел себя воинственно с теми, кто его допрашивал; он был высокомерен с собственными адвокатами. Явно человек не в себе — пожалуй, даже требуется вмешательство психиатра.
— Почему ты это делаешь? — спросила его Джун, холодно, озадаченно. — Я имею в виду, почему тебя вдруг так волнует репутация Мори?.. Он же, в конце-то концов, уже больше года как мертв.
У Ника не было на это ответа. Он лежал на больничной койке в коконе странной, абстрактной, приостановленной боли — он не чувствовал ничего, не замечал ничего, но понимал, что тело его страдает и борется, чтобы избежать боли, такой огромной, наступающей на него со стольких направлений, что ему никогда ее не одолеть.
— Не подходит тебе, — сказала Джун, — роль кающегося. Право же, это не твой стиль, ты только выставишь себя в нелепом свете. И потеряешь всех друзей.
— У меня нет друзей, — сказал Ник. — Они умерли. (Когда в октябре его выписали из больницы, ему был предъявлен ряд обвинений, в ответ на которые по совету своих адвокатов он заявил: «Nolo contendere» — вместо «виновен», как он хотел; несмотря на то что ход судебного процесса абстрактно интересовал его и он ждал заседаний суда с большой тревогой и волнением, в первый же день ему стало скучно, мысли его разбредались, он нетерпеливо барабанил пальцами по стоявшему перед ним столу: конечно, ему не дадут заслуженного наказания — у этого суда нет такой власти. А когда, много недель спустя, он стоя выслушал приговор, где была указана сумма штрафа и количество месяцев условного заключения, ему трудно было даже сделать вид, будто это его волнует.)
Ирония ситуации, как постаралась объяснить ему Джун, прежде чем покинуть Вашингтон и вернуться в Бостон (где, как она намекнула с трогательной смесью вызова и застенчивости, ее ждет человек, за которого она «скорее всего» выйдет замуж), состоит вот в чем: рассказу Ника в городе более или менее поверили — рассказу о его вине, а вот «невиновность» Мори Хэллека — это другое дело. Единственные, кто твердо верил, что Мори не имел никакого отношения к деньгам «ГБТ», были те, кто хорошо его знал… но эти люди вообще никогда не верили, что он виноват. («Я, безусловно, знала, что Мори никогда бы такого не сделал, — пылко заявила Джун, — он не мог даже подумать о таком: он же был помешан на своей чистоте».) Что же до других, до тысяч других, — те просто решили, что замешаны в этой на редкость грязной и нелепой истории, видимо, оба, но один раскололся под давлением обстоятельств раньше другого.
— Такого рода вещи, — сказала Джун, — не столь уж редкое явление в Вашингтоне.
А несколько месяцев спустя Джун — милая Джун, заботливая Джун — присылает ему вырезку из «Нью-Йорк тайме», наверху которой красной шариковой ручкой нацарапано: «Я подумала, что это может тебя позабавить», и Ник, еще не успев пробежать глазами статейку, уже знает, что это ни в малейшей степени не позабавит его. Судя по сообщению, Энтони Ди Пьеро назначен «специальным консультантом по финансовым вопросам при постоянном подкомитете Международной организации здравоохранения» и переезжает в Швейцарию, в Женеву.
Ник дважды читает заметку, гримасничает, что-то бурчит, комкает бумажку и швыряет ее на пол.
Ну, а Гаст, «Том Гаст»?
Он что, бежал из страны и живет в Европе под вымышленным именем, с фальшивым паспортом?., или уютно живет прямо тут, в Соединенных Штатах?., а может быть, он вовсе и не «Том Гаст», а некая фикция, ловкая выдумка, столь же безликая, как джокер в колоде карт, и столь же потенциально могущественная?
Надо позвонить Изабелле, думает Ник.
По ночам ему является Кирстен — обезумевший ангел гнева, заносящий над ним и опускающий этот неправдоподобный нож.
А днем он видит ее — случайно и всегда ошибочно: высокая молодая женщина идет по берегу, иной раз одна, чаще с друзьями; и он застывает на месте, опираясь дрожащей рукой на палку, смотрит.
* * *
«Когда я умер, — пишет Ник, — я обнаружил, что вспоминаю странные вещи… воспоминания, погребенные в прошлом, всплывают… живые и тревожно «реальные»… например, мы с твоим отцом — мальчики в школе Бауэра… разговариваем… сидим в одной из наших комнат и разговариваем… мы оба изучали латынь и оба читали о неких жестоких религиозных обрядах… тайных ритуалах… ритуалах, которые теперь мы назвали бы «посвящением»… когда молодые люди от страха и полного истощения впадали в истерику, теряли ощущение самих себя и отождествляли себя с жертвой священнодействия… иногда это было животное, иногда человек… и они начинали рвать живую плоть руками… лакать кровь, как гиены… они превращались в того, кого убивали… они становились жертвами… это была непонятная нам форма сочувствия… непонятная даже их современникам… эти секты были объявлены вне закона. Мы с твоим отцом разговаривали об этом, и многого из того, что мы тогда говорили, я не помню, но знаю, что один из нас сказал такое, что сохранилось во мне все эти годы: вполне-де возможно, что борьба человека, все его страдания — это иллюзия… самообман…»
Он запечатывает конверт, наклеивает марку, кладет конверт на подоконник в кухне. Не один день смотрит на него. Наконец все-таки отправляет письмо — делает над собой это усилие, скривив рот в издевательской гримасе презрения к самому себе, и, хотя он пытается увидеть, как Кирстен Хэллек вскрывает конверт и читает содержимое, он не «видит» ни ее, ни ее жестов. Судя по всему, она является ему, только когда он не ждет. Случайно.
В дюнах и на исхлестанном ветром пляже у него часто искажается представление о расстоянии и масштабе. Должно быть, это следствие слепяще-белого света или противоборства между сухим и влажным воздухом, но, так или иначе, Ник не может приписать это своему состоянию, ибо помнит, что такое уже бывало с ним и в прошлом — еще в детстве.
Собака, трусящая в дюнах, в один быстротечный миг может приобрести размеры оленя; крачка, ныряющая вниз с высоты, может показаться ястребом. Водоросль, застрявшая в лужице на выступе скалы, может быть темно — багровой, как кровь, а потом свет изменится, облака уйдут, и она снова станет привычного цвета морской водоросли, а потом вдруг и вовсе исчезнет.
Ника уже не могут удивить подобные перемены. Вот он стал гномом среди необъятных песков, а в следующую минуту он чувствует себя великаном в десять футов высотой, и тень его скачет как клоун.
Ничто не может его удивить, уверяет он себя. Но обычно он ошибается.
Однажды утром, например, после шторма, бушевавшего часов десять подряд, он медленно приближается к некоему существу, выброшенному на берег, — возможно, это детеныш кита или труп, до нелепого обесцвеченный, — нет, это просто дельфин, тупорылый, с черной спинкой, весом фунтов в семьдесят пять — восемьдесят, весь трепещущий, однако, когда Ник подходит ближе, он видит, что бедняга мертв и вовсе не трепещет.
В другое утро он решает попробовать свои силы и залезть на древнюю скалу Башню, на которую лазал в юности, и вот, изрядно вспотев, с трудом переводя дух, он поворачивается и видит в двухстах — трехстах ярдах от себя на пляже пару, которая идет, держась за руки… мужчина и женщина… влюбленные… а в следующий миг они тают и ничего не остается — тени, пробегающие по колеблемой ветром траве.