Ник Мартене, со своим резко очерченным красивым профилем, лукаво подмигивающими глазами и хорошо поставленным голосом, которым он отлично владел, естественно, довольно скоро стал любимцем Швеппенхайзера. Редко бывало, чтобы какой-нибудь каламбур, или колкий сарказм, или вполголоса произнесенное замечание прошло мимо него. Он все записывал — прилежно, как первокурсник, сосредоточенно, как будто уже изо всех сил (да, собственно, так оно и было) плыл вверх по реке, расталкивая локтями своих одноклассников, нацелясь на юридический факультет Гарварда (точнее, ЮШГ, как это именовали в школе Бауэра). Смех его порой звучал удивленно, но чаще Ник так и покатывался от хохота, что было словно бальзам для Швеппенхайзера, внимательно следившего за реакцией своей аудитории. Ник обладал тем особым складом ума, который напоминает ивовую корзину, куда можно бросать даты, имена и не связанные между собой факты, чтобы без труда носить потом с собой; в то же время он мог собрать воедино причины и следствия, излагавшиеся преподавателем на протяжении недель и даже месяцев, а затем написать необычайно глубокое эссе абстрактного характера. Если он и не был согласен со Швеппенхайзером — если даже и принадлежал к тем мальчикам, которые терпеть не могли это отвратительное, уродливое, вечно потное существо, — то его живая реакция, всегда сосредоточенное, с легкой полуулыбкой лицо ничем не выказывали таких чувств, как и его прилежание (а он выполнял дополнительные задания, жадно поглощал «внеклассное чтение»), как и его всегда высокие оценки. Подобно многим ученикам школы Бауэра, Ник охотно копировал Швеппенхайзера перед своими друзьями и соучениками, когда поблизости не было взрослых. Он умел гримасничать и надувать щеки, умел закатывать глаза, расхаживать вприпрыжку, выпячивая воображаемый живот, умел мычать, и блеять, и реветь, коверкать слова, глупо ухмыляться, охорашиваться, брызгать слюной; но что самое любопытное — по-настоящему передразнить Швеппенхайзера он не мог: до сути Швеппенхайзера было не добраться.
Мори Хэллек время от времени, осмелев, ставил под сомнение утверждения Швеппенхайзера и принимался защищать президентов — таких разных, как Мартин Ван Бурен, Эндрю Джэксон и сам Линкольн, ну и, конечно, Вудро Вильсон, которым восхищался мистер Хэллек. Швеппенхайзер приходил в восторг от этих упорных, хоть и еле слышных возражений Мори и проезжался по ним с изяществом бульдозера, иной раз ущипнув мальчика за щеку или любовно потрепав по голове. «Да! Да! В самом деле! Но факты-то говорят о другом!» Когда же Мори, краснея и запинаясь, твердил, что Швеппенхайзер несправедливо судит о Вудро Вильсоне, тот вдруг бормотал, что согласен, даже объявлял, что перевел — без всякого гонорара — некоторые писания президента на немецкий, просто потому, что счел их заслуживающими внимания.
— Что не меняет, сентиментальный мой дружок, того обстоятельства, что Вильсон, как и большинство других, был совершенно сумасшедший.
И он широко улыбался Мори и быстро-быстро потирал руки. А весь класс угодливо смеялся.
РУКОПОЖАТИЕ
Они об этом говорить не будут. Никогда.
Разве что в самых отвлеченных выражениях.
Спасибо, что ты спас мне жизнь. Спасибо тебе. В самых отвлеченных выражениях.
Ведь говорить о чем-то, столь глубоко затронувшем их жизнь, — о таком жестоком, таком внезапном… таком интимном и, однако же, неличном — было бы профанацией. Не могли об этом говорить и другие, разве что в самых отвлеченных выражениях, ибо, конечно же, никто больше ничего и не знал.
Спасибо тебе, что ты спас моему сыну жизнь. Смогу ли я когда-нибудь расплатиться с тобой!
Никаких свидетелей. Никого, кто бы знал.
Мальчишечья рука, отчаянно бьющая по воде, пальцы растопырены от ужаса… от беспомощности… оглушительный грохот воды… брызги, колючие, как лед… другой мальчик карабкается к нему, скользит, чуть не падает… лезет на четвереньках по камням. Тонущий мальчик не может крикнуть: «Помогите!» Кровь струится по его лицу, очень красная, очень яркая, и мгновенно смывается. «Помогите!» — орет он. Но вода оглушительно грохочет. Обезумевшая, весело пенящаяся, кипучая вода жаждет одного — все унести, все разбить о камни.
Пальцы в ужасе хватают воздух.
Мудрая паника тела. Каждой клеточкой тело знает, но это останется тайной до конца жизни.
Здесь я. Здесь. Здесь. Отчаянно переплетаются руки, пальцы крепко обхватывают пальцы.
Да. Здесь. Здесь. Я тебя держу.
ПОРОГИ НИЖНЕЙ ЛОХРИ
В тридцати милях к востоку от цели их путешествия — озера Сёль — на четвертый день пути мальчики подошли к порогам Нижней Лохри, где на протяжении целых трех миль пенящаяся, кипучая вода скачет среди камней, валунов, поваленных деревьев, ивняка. В этом месте река неожиданно сужается. Она устремляется вниз. Она заворачивает. Видимость плохая. Воздух превратился в пар. Чувствуется не только могучая сила несущейся реки и ее многочисленных потоков, но и падение, тяжесть воды, сила самого земного притяжения. Река падает — и желудок реагирует на это.
Кто-то кричит. Но вода оглушительно грохочет, бьет по барабанным перепонкам, гул стоит такой, что ухо не в состоянии его вобрать… Все тело затопляет адреналин… сердце в панике отчаянно колотится. Мимо пролетает валун, пролетает камень, риф, купа чахлых берез — с одной стороны, с другой; каноэ отяжелело от воды, воздух превратился в воду, вдыхаемую панически, судорожно. Они летят, ныряют, мчатся, скользят по поверхности, потом проваливаются, черпают воду… промашка… все внутри сжимается от сознания, что допущена промашка… но каноэ уже мчится дальше. Вздыбливается, и опускается, и подпрыгивает. Они — точно дети, пустившиеся в опасное путешествие по «американским горкам». Ким и Тони — впереди, за ними — Мори и Ник. Усталые и радостно-возбужденные, кровь пульсирует, стучит как молоток. Кто-то вскрикивает, и крик переходит в вопль.
День клонится к вечеру — уже перевалило за шесть, хотя солнце еще стоит довольно высоко. Они пять часов на реке. Несмотря на усталость, инерция толкает их вперед — к устью Лохри!.. концу путешествия!
Перед их завороженным взором проплыло столько красоты. Безмолвной неизъяснимой красоты. Бальзамические пихты, сосны, ели, зеленые острова, сверкающая, стремительная, завораживающая река, ночное небо, глубокая тревожная тишина, в которой тонет и пропадает их болтовня… их шуточки… даже серьезные разговоры, которые они стыдливо ведут. Ночью они спят, точно их ударили по голове и они потеряли сознание. Спят не меньше восьми часов, иногда — девять и потом просыпаются очумелые, с трудом припоминая собственные имена. Они набрасываются на пищу как изголодавшиеся звери — даже не всегда ждут, чтобы форель как следует сварилась или на пироге образовалась хрустящая корочка. Часы измеряются влажными пригоршнями отправляемого в рот изюма, земляных орехов, соленых крекеров, шоколадок. Загорелые лица и плечи, окрепшие мускулы, отточенное мастерство управления каноэ, мозолистые сильные руки. Все мальчики похудели, и каждому пришлось проделать новые дырочки на поясе. Ким, не без удивления, немного нервничая, прикидывает, что он, пожалуй, потерял фунтов пятнадцать — неужели такое возможно? Он опьянел от кислорода, весел и возбужден, ему не терпится плыть дальше. Как все хорошо, просто и ясно здесь, на Лохри! Весь остальной мир, даже поселок на Уайтклейском озере, кажется таким далеким, точно привиделся во сне, и столь же незначительным. Как все ясно, как чудесно! Ничто не коснется их — они будут жить вечно. Какая красота! Тишина, таинственность. Мысли Мори парят где-то далеко. Его завораживает взмах весла, механическое движение собственных рук, быстрое течение воды. Хорошо, ясно, просто, четко — знаешь, что надо делать, минута за минутой, и не надо ни о чем думать, мысль летит сама собой, легкая, как дымка. Но стоит прислушаться к своим мыслям — и он, к собственному удивлению, обнаруживает, что они весьма будоражащие, в нем растет убеждение, с одной стороны, что он был здесь раньше, и в то же время, что ничего здесь нет… ничего… пустота, которую не способны заполнить даже его друзья, перекликающиеся между собой. Весь этот огромный край, по которому течет Лохри, никак не упорядочен, не имеет ни границ, ни центра. Его потоки и пешеходные тропы — его нанесенные на карту пути — в действительности никуда не ведут. Они случайны, ошибочны. Можно идти по лесу и открыть новую тропу, проложить новую тропу, но она тоже никуда не приведет, всего мгновение назад ее не было, пройдешь — и ее не станет. Тишина здесь не обманчивая — она отчетливо слышна, со своей собственной тональностью, своей особой тканью… со своим голосом. Широкий беспредельный океан, в глубь которого продвигаются Мори и его друзья как завоеватели, и они же одновременно — жертвы. А если огромная пасть разверзнется!.. Если вдруг они исчезнут в ней!.. Он, должно быть, громко застонал во сне, потому что Ник раздраженно окликнул его: «Мори!» Ему-то казалось, он не спит, потому что он все видел — видел сквозь смеженные веки, — но тут он заскрипел зубами, и Ник снова сказал: «Мори, проснись, прекрати». И потом, во время завтрака, у Ника то и дело прорывалось раздражение, нетерпеливость, голосом Швеппенхайзера он высмеивал то, что говорил Мори, высмеивал даже Кима и Тони. Небритый, грубый, ребячливый, в низко надвинутой на лоб парусиновой шляпе с засунутым за ленту ярким пером. Сидит на корточках у костра — крепкие мускулы ног до предела натягивают шорты цвета хаки. На нем трикотажная рубашка, вся в пятнах от пота и пива. Сквозь блестящие завитки волос на ногах просвечивает, словно тень, неровными пятнами грязь. Он клянет огонь, сковороду, бекон. Ковыряет в носу. Презрительно фыркает в ответ на какое-то замечание Кима. Голосом Швеппенхайзера изрекает что-то насчет «прелестной» измороси в воздухе, и Мори, еще очумевший от сна, поворачивается к нему и храбро произносит этаким нагловатым, вызывающе капризным тоном, какой ему удается иногда из себя выжать: