Оуэн чувствует, как сердце у него замерло и снова застучало. Позади Мэя на террасе, возле импровизированного бара, несколько человек — старых друзей Изабеллы — смотрят в направлении Оуэна. Деглерша и ее любовник Джек Фэйр; Эва Нилсон в красном, похожем на пижаму костюме; Чарльз Клейтон, которого вызывали для дачи показаний в Комиссию палаты представителей по этике. А Изабелла тоже с ними? Где-то поблизости? В этом доме? Смотрит на него из окна? Она с Ником или с кем-то другим из своих приятелей… следуя тактике отвлечения?
— Что случилось, на что ты уставился? — спрашивает слегка раздосадованный Мэй. — Мне казалось, у нас такой интересный разговор. Ты ждешь кого-то очень близкого?..
— Она не приедет, пока я тут: они ее предупредили, — тихо рассмеявшись, говорит Оуэн. — Они же следят за мной.
— Они?..
Человек безупречного такта, Ульрих Мэй не оборачивается. Двумя пальцами — большим и указательным — он заводит часы, спрятанные под манжетой рубашки; томно вздыхает.
— Кто же это? — спрашивает он. — Любовница? Любовница, с которой ты поссорился?
— Вдова самоубийцы, — говорит Оуэн. — Известная вашингтонская шлюха.
Он приканчивает содержимое стакана. Подтаявшие кубики льда ударяются о его зубы, жидкость струйками стекает по подбородку. Но он не обращает на это внимания. Бакенбарды все спрячут. Он ввел себе двадцать миллиграммов декседрина, прежде чем явиться на мултоновскую вечеринку: курение марихуаны делало его в школе слишком благодушным и непоседливым, а он хочет немножко попугать людей.
— «В ярости льва — мудрость Божия»
[33]
, - тихо произносит он.
Однако Мэй оживился при имени Изабеллы, при самом факте упоминания Изабеллы, и весело объявил:
— Никто никогда не думает об Изабелле де Бенавенте как о вдове, потому что — извини меня! — никто не думал о ней как о жене. А теперь я еще должен переварить тот удивительный факт, что она вдобавок мать молодого человека твоего возраста. Что же до того, что она шлюха… ну… тут я воздержусь от комментариев.
— Да, — произносит Оуэн, и плечи его дрожат от тихого смеха, — есть тут одно неудобство. То, что у нее сын такого возраста и такой комплекции.
— Твои объемы меня действительно удивляют, — говорит Мэй.
— Видите ли… я ведь в трауре. И хочу еще выпить. Я нервничаю, когда люди наблюдают за мной, хотя мне это и нравится… я этого хочу… потому-то, собственно, я сюда и приехал… я веду свое собственное расследование… конечно, совершенно неофициально… так сказать, взгляд студента… я думал, мне будут больше сочувствовать, если я буду действовать открыто и благородно, но вот бакенбарды… это штука новая… вам нравится?.. Моей сестре — нет… бакенбарды — тоже чтобы поиграть на нервах… я ведь хочу действовать так и эдак. Я, пожалуй, выпью еще. Вон прибыл Джинни Парр, высокочтимый сенатор, — тот толстозадый, в красных шортах; хотел бы я поиграть на нервах у него.
— А твое расследование, — говорит Мэй, — видимо, ты под этим подразумеваешь… расследование обстоятельств смерти твоего отца?
— Самоубийство это или убийство, был ли кто-то нанят, есть ли… понимаете… основания для возмездия. — Оуэн дергает носом и вытирает глаза и в этот момент замечает, что Эва Нилсон явно говорит Парру о нем, ибо старик обернулся и смотрит своими маслеными глазками на Оуэна. («Он не докучал вам, не звонил?.. Вы не получали от него писем? Думаете, Изабелла знает? Сказать ей об этом? Но конечно же, она знает… они оба с Ником, несомненно, знают… кто-то наверняка уже сказал им… возможно, это и не наше дело. А как он изменился — лицо раздалось, глаза смотрят странно, и отращивает себе бороду! Собственный отец не узнал бы его».)
— Возмездие, — небрежно роняет Мэй, так небрежно, что слово звучит вопросом, хотя это и не вопрос, и снова он заводит невидимые часы, хотя на лице его лишь вежливое терпение. — Ах да… понятно… возмездие. Ты не веришь расследованию, проведенному полицией или Комиссией палаты представителей… ты, значит, не приемлешь признаний отца?
Оуэн не утруждает себя ответом. Он одновременно размягчен и раздражен — где-то внутри его размягченности гнездится раздражение, этакое славное твердое каменное ядро в сахарной мякоти его тела. Сначала в колледже, после Великой перемены в его жизни… то есть после мартовской поездки в Эйре… он просто ходил как во сне, и хотя его тянуло к знакомым и к совсем чужим людям, которые справлялись со своими бедами, регулярно и тщательно накачиваясь наркотиками (но главным образом куря марихуану: университет Оуэна был на этот счет весьма консервативен), однако, когда кто-то в его присутствии презрительно заметил: «Вечно подключается к кому-то, кто уже на взводе», Оуэн тотчас предпринял необходимые шаги и стал сам покупать наркотики. Ритуал, сопутствующий всему этому делу, был ему скучен, физиологические последствия — сонливость, одурманенность, пьяная раскованность — казались не тем, что надо, нарушением его обычного зомбиподобного состояния, которое он хладнокровно диагностировал как естественное и временное следствие удара, нанесенного ему сестрой, той раны, которая в нем образовалась. «Не дано мертвецу отомстить за увечья», мстит только живой, однако возможность такого шага представлялась чем-то таким грандиозным, таким нелепым, и невероятным, и необходимым, и возбуждающим… «Не ври мне, не притворяйся, ты знаешь, чего я хочу, ты знаешь, что мы сделаем, — шептала его хорошенькая сестренка, поглаживая брата по плечу, хотя слова были едва слышны, хотя она была далеко от него и он лишь в зеркале видел ее отражение, — в зеркале, слегка замутненном, точно во сне, паром из ее ванны. — Ты же знаешь, что мы намерены сделать, — шептала она. — Мы оба — их обоих. Ты же знаешь. Знаешь».
Внезапно его начинает трясти. Декседрин расшатал его нервы, он не может с собой совладать. Он опускает на столик питье… не замечает, что стакан опрокидывается и катится и только благодаря Мэю не грохается на пол… трясясь, начинает пятиться… они ведь действительно глядят на него… они действительно друзья и сообщники Изабеллы… они тоже выиграли от смерти Мори — она всех устроила… здесь, у Мултонов, есть наверняка агенты ФБР, незаметные гости… а у него с Кирстен нет ни единого друга в Вашингтоне… глупо было с его стороны приезжать сюда… конечно. Изабелла шпионит за ним из дома… Изабелла и Никона крепко сжимает ему запястье и говорит: «О Господи, теперь и Оуэн туда же… психопат… псих… оба моих ребенка… что же мне делать… как добиться, чтобы над ними была установлена опека… как оказать им помощь, в которой они так нуждаются…»
Но Ульрих Мэй, новый друг Оуэна, решительно берет ситуацию в руки. Говорит, точно добрый папочка, ласково — назидательным тоном:
— Ты рассуждаешь как ниспровергатель, мой друг, но не больше. Ты когда-нибудь летал на ковре-самолете?
В спальне Мэя на верхнем этаже небоскреба, где в раме огромного окна за зеркальным стеклом сверкает огнями Вашингтон… огни Капитолийского холма, огни у памятника Вашингтону, — Оуэн, захмелевший от высоты, захмелевший от ощущения странного, непонятно из чего сделанного ковра под босыми ногами, озадаченный этими фотографиями, висящими на стенах, оклеенных элегантными белыми шелковистыми обоями, — фотографиями, на которых, сколько ни смотри, сколько ни хмурься и ни щурься, невозможно до конца ничего разобрать, — Оуэн не просто летит, а как бы висит в воздухе, поднявшись вместе со сказочным ковром из волос и перьев на несколько футов над полом. Правда, они с Мэем находятся этажей на пятьдесят над землей. Здесь все словно создано для чудес, для того, чтобы обмениваться тайнами.