Спокойно входит Мария Стюарт в зал. Королева с первого своего дыхания, она
еще ребенком научилась держаться по-королевски, и это высокое чувство не
изменяет ей и в самые трудные минуты. С гордо поднятой головой она всходит на
обе ступеньки эшафота. Так пятнадцати лет всходила она на трон Франции, так
всходила на алтарные ступени в Реймсе. Так взошла бы она и на английский трон,
если бы ее судьбой управляли другие звезды. Так же смиренно и вместе с тем
горделиво преклоняла она колена бок о бок с французским королем, бок о бок с
шотландским королем, чтобы принять благословение священника, как теперь
склоняется под благословение смерти. Безучастно слушает она, как секретарь
снова зачитывает приговор. Приветливо, почти радостно светится ее лицо – уж на
что Уингфилд ее ненавидит, а и он в донесении Сесилу не может умолчать о том,
что словам смертного приговора она внимала, будто благой вести.
Но ей еще предстоит жестокое испытание. Мария Стюарт стремится этот
последний свой час облечь чистотой и величием; ярким факелом веры,
великомученицей католических святцев хочет она воссиять миру. Протестантским
же лордам важно не допустить, чтобы ее прощальный жест стал пламенным «верую»
ревностной католички; еще и в последнюю минуту пытаются они мелкими злобными
выходками умалить ее царственное достоинство. Не раз на коротком пути из
внутренних покоев к месту казни она оглядывалась, ища среди присутствующих
своего духовника, в надежде, что он хотя бы знаком отпустит ее прегрешения и
благословит ее. Но тщетно. Ее духовнику запрещено выходить из своей комнаты. И
вот, когда она уже приготовилась претерпеть казнь без духовного напутствия, на
эшафоте появляется реформатский священник, доктор Флетчер из Питерсбороу – до
последнего дыхания преследует ее беспощадная борьба между обеими религиями,
отравившая ее юность, сломавшая ей жизнь. Лордам, правда, хорошо известно
троекратное заявление верующей католички Марии Стюарт, что лучше ей умереть без
духовного утешения, чем принять его от священника-еретика. Но так же, как Мария
Стюарт, стоя на эшафоте, хочет восславить свою религию, так и протестанты
намерены почтить свою, они тоже взывают к господу богу. Под видом
попечительной заботы о спасении ее души реформатский пастор заводит свою более
чем посредственную sermon
[*], которую Мария
Стюарт в своем нетерпении умереть то и дело прерывает. Три-четыре раза просит
она доктора Флетчера не утруждать себя, она твердо прилежит римско-католической
вере, за которую, по милости господней, ей дано пострадать. Но попик одержим
мелким тщеславием, что ему воля умирающей! Он тщательно вылизал свою sermon, в
кои-то веки он удостоился такой избранной аудитории. Он знай бубнит свое, и
тогда, не в силах прекратить это гнусное суесловие, Мария Стюарт прибегает к
последнему средству: в одну руку, словно оружие, берет распятие, а в другую –
молитвенник и, пав на колени, громко молится по-латыни, чтобы священными
словами заглушить елейное словоизвержение. Так, чем вместе обратиться к общему
богу, вознося молитвы за душу обреченной жертвы, борются друг с другом обе
религии в двух шагах от плахи – ненависть, как всегда, сильнее, чем уважение к
чужому несчастью. Шрусбери, Кент и с ними большая часть собрания молятся
по-английски, а Мария Стюарт и ее домочадцы читают латинские молитвы. И только
когда пастор умолкает и в зале водворяется тишина, Мария Стюарт уже
по-английски произносит слово в защиту гонимой церкви христовой. Она благодарит
бога за то, что страдания ее приходят к концу, громко возвещает, прижимая к
груди распятие, что надеется на искупление кровью Спасителя, чей крест она
держит в руке и за кого с радостью готова отдать свою кровь. Снова одержимый
фанатик лорд Кент прерывает ее молитву, требуя, чтобы она оставила эти «popish
trumperies» – папистские фокусы. Но умирающая уже далека всем земным распрям.
Ни единым взглядом, ни единым словом не удостаивает она Кента и только говорит
во всеуслышание, что от всего сердца простила она врагов, давно домогающихся ее
крови, и просит господа, чтобы он привел ее к истине.
Воцаряется тишина. Мария Стюарт знает, что теперь последует. Еще раз целует
она распятие, осеняет себя крестным знамением и говорит: «О милосердный Иисус,
руки твои, простертые здесь на кресте, обращены ко всему живому, осени же и
меня своей любящей дланью и отпусти мне мои прегрешения. Аминь».
В средневековье много жестокости и насилия, но бездушным его не назовешь. В
иных его обычаях отразилось такое глубокое сознание собственной
бесчеловечности, какое недоступно нашему времени. В каждой казни, сколь бы
зверской она ни была, посреди всех ужасов нет-нет да и мелькнет проблеск
человеческого величия; так, прежде чем коснуться жертвы, чтобы убить или
подвергнуть ее истязаниям, палач должен был просить у нее прощения за свое
преступление против ее живой плоти. И сейчас палач и его подручный, скрытые под
масками, склоняют колена перед Марией Стюарт и просят у нее прощения за то, что
вынуждены уготовить ей смерть. И Мария Стюарт отвечает им: «Прощаю вам от всего
сердца, ибо в смерти вижу я разрешение всех моих земных мук». И только тогда
палач с подручным принимаются за приготовления.
Между тем обе женщины раздевают Марию Стюарт. Она сама помогает им снять с
шеи цепь «agnus dei»
[*]. При этом руки у нее
не дрожат, и, по словам посланца ее злейшего врага Сесила, она «так спешит,
точно ей не терпится покинуть этот мир». Едва лишь черный плащ и темные одеяния
падают с ее плеч, как под ними жарко вспыхивает пунцовое исподнее платье, а
когда прислужницы натягивают ей на руки огненные перчатки, перед зрителями
словно всколыхнулось кроваво-красное пламя – великолепное, незабываемое
зрелище. И вот начинается прощание. Королева обнимает прислужниц, просит их не
причитать и не плакать навзрыд. И только тогда преклоняет она колена на подушку
и громко, вслух читает псалом: «In te, domine, confido, ne confundar in
aeternum»
[*].
А теперь ей осталось немногое: уронить голову на колоду, которую она
обвивает руками, как возлюбленная загробного жениха. До последней минуты верна
Мария Стюарт королевскому величию. Ни в одном движении, ни в одном слове ее не
проглядывает страх. Дочь Тюдоров, Стюартов и Гизов приготовилась достойно
умереть. Но что значит все человеческое достоинство и все наследованное и
благоприобретенное самообладание перед лицом того чудовищного, что неотъемлемо
от всякого убийства! Никогда – и в этом лгут все книги и реляции – казнь
человеческого существа не может представлять собой чего-то романтически чистого
и возвышенного. Смерть под секирой палача остается в любом случае страшным,
омерзительным зрелищем, гнусной бойней. Сперва палач дал промах; первый его
удар пришелся не по шее, а глухо стукнул по затылку – сдавленное хрипение,
глухие стоны вырываются у страдалицы. Второй удар глубоко рассек шею, фонтаном
брызнула кровь. И только третий удар отделил голову от туловища. И еще одна
страшная подробность: когда палач хватает голову за волосы, чтобы показать ее
зрителям, рука его удерживает только парик. Голова вываливается и, вся в крови,
с грохотом, точно кегельный тиар, катится по деревянному настилу. Когда же
палач вторично наклоняется и высоко ее поднимает, все глядят в оцепенении:
перед ними призрачное видение – стриженая седая голова старой женщины. На
минуту ужас сковывает зрителей, все затаили дыхание, никто не проронит ни
слова. И только попик из Питерсбороу, наконец опомнившись, хрипло восклицает:
«Да здравствует королева!»