С нетерпением ждал лета…
Почитал литературу по кролиководству. Мария держала кроликов, а один из сараев оказался крольчатником, теплым, зимним.
Потихоньку уживался и с протезами: каждый день делал свою порцию шагов, накапливая количество, которое когда-нибудь должно было перейти в качество. В специальных креплениях обрубки мои чувствовали себя комфортно, как дома, — искреннее спасибо мастеру.
Да и сам я был дома.
Во время тренировок либо Данила, либо его мать всегда находились рядом, страховали.
Прошел месяц…
* * *
…Чего я тянул, чего боялся?
Лишь после того, как сумел самостоятельно спуститься с крыльца, дойти до теплицы и вернуться, я сказал этой женщине:
— Мария, как ты относишься к политике правительства по повышению рождаемости?
— Одобряю, — ответила она без колебаний. И без улыбки.
— Я старый солдат, у меня нет ни сил, ни желания выражаться красиво, поэтому я буду прост, как Хэмингуэй. Давай поженимся.
Из раскрытого окна мансарды неожиданно высунулся Данила:
— Хотели, как Хэмингуей, а получилось хорошо, даже очень хорошо.
Все слышал, паршивец! Я проворчал:
— Не умею по-другому.
А сам смотрел на нее. В ее глазах плясали искорки.
— До брачного-то ложа сам дойдешь? — спросила она с вызовом. — Или тебя отнести?
— Что-то я не врубаюсь. Ты согласна или прикалываешься?
Она засмеялась, засмеялась, засмеялась…
Вечером, в жарко натопленной бане, согласие было получено.
Под утро я еще разок спросил. И опять она согласилась, да так, что после этого ни у каких эвглен, ни у каких рафинированных и дистиллированных столичных куколок не осталось шансов занять хоть часть мыслей Саврасова. Все прочие женщины, которых я знал до Марии, показались бы теперь бревном в постели.
Так прямо и сказал ей об этом.
Обожаю, когда женщина счастлива…
* * *
…Однажды я проснулся и долго не решался открыть глаза. Самая настоящая паника заставила одеревенеть и веки мои, и все тело. Неужели — это только сон, спрашивал я себя, лихорадочно вслушиваясь во внешние звуки.
Стояла абсолютная тишина…
Неужели — побег, взрыв особняка, дарованная мне любовь, — один гигантский глюк; и лежу я сейчас в подвале у Крамского… или наверху, в палате… или на операционном столе, отравленный сонным зельем… А может, и Эвглена мне привиделась, и «студия» ее кошмарная? Может, еще проще: валяюсь я, чурка чуркой, у себя на Вернадского — целый, невредимый, но со сдвинутыми от перепоя мозгами?
А потом на постель шумно запрыгнул Винч и стал лизать меня в лицо…
* * *
…Весной (не помню, когда точно) я дал Даниле прочитать вот эту вот историю, которую я зачем-то записал во всех подробностях.
Он сказал в полном восторге:
— Это будет книга года!
— Ты что, сбрендил? — я даже рассердился. — Думаешь, я рискну это дать кому-то постороннему? Не для того Саврасов погиб в огне, чтобы так глупо купиться…
Потом, под вечер, я попросил Даню исполнить мою любимую.
С некоторых пор его песни поменяли цвет: из темных стали светлыми.
И он спел специально для меня:
Родился — терпи!
Родился — терпи!
Домой доползи по мертвой степи.
Пусть нет в этом смысла, и память в крови.
Ты только живи!
Ты просто — живи!
И утром увидишь, как встанет заря.
Ведь если родился — то это не зря…