Суслов правил статью, написанную для «Правды»: «Американская разведка направляла преступления большинства участников террористической группы (Вовси Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие). Эти врачи-убийцы были завербованы международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», являющейся филиалом американской разведки… Во время следствия арестованный Вовси заявил, что он получил директиву об «истреблении руководящих кадров СССР» через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса…»
Он же, Суслов, редактировал заготовку, рожденную в аппарате заместителя министра Рюмина: «Подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей Жданова и Щербакова… Врачи-преступники умышленно игнорировали данные обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, назначали неправильное, губительное для жизни «лечение»…»
Как и тогда, в тридцатом, сочиняя письмо Сталину, в котором винил троцкистов и бухаринцев в агитации среди крестьянства против колхозов, хотя знал, что против колхозов в эмиграции уже выступал Троцкий, а Бухарин был вынужден колхозы поддерживать — поди не поддержи, не на Принцевых островах живешь, а дома, под надзором ГПУ, — Суслов сейчас правил и редактировал бредни с какой-то отрешенной вдохновенностью, зная прекрасно, что Сталин спаивал Щербакова, а Жданова не пускал в отпуск даже когда тот же доктор Коган писал о необходимости серьезного кардиологического обследования «дорогого товарища Жданова»…
Чем явственнее Суслов знал правду, тем вдохновеннее и атакующе писал ложь, находя в этом какую-то жмущую сердце злость к себе, к своей растоптанной жизни, брошенной на алтарь того дела, которое представлялось ему единственным и главенствующим…
Когда после смерти Сталина он был выведен из Президиума ЦК вместе с Брежневым, когда ощутил ватную стену отчуждения вокруг себя, ибо на Старой площади все знали его преданность Сталину, он пошел ва-банк и попросился на прием к Хрущеву — сразу после речи Маленкова на сессии «Верьховного» (иначе произносить не умел) Совета, сделавшей Георгия Максимилиановича самой популярной фигурой в стране.
— Никита Сергеевич, — сказал он тогда, — Родина отблагодарит вас за свержение грязного югославского шпиона Берии, но неужели вы не понимаете, что присутствие Маленкова в главном кремлевском кабинете не гарантирует нас от опасности нового термидора? Он же спит и видит, чтобы убрать вас, а никто, кроме меня, не может подготовить материалы на Маленкова. Хотите вы того или нет, но я — единственный, кто работал под его непосредственным руководством…
Именно этот разговор изменил судьбу Суслова — в очередной раз. Несмотря на то что Хрущев достаточно долго колебался, стоит ли ставить на того, кто изгонял в Сибирь целые народы, механика борьбы за власть подвигла его на то, чтобы уже в пятьдесят пятом году, когда Маленков был сброшен и стал министром электростанций, рекомендовать Михаила Андреевича в состав Президиума ЦК.
Именно Суслов выступил на Пленуме против Маленкова, Молотова и Кагановича, отмежевавшись, таким образом, от общего с ними прошлого. Именно он — спустя семь лет — стал инициатором свержения Хрущева, именно он начал создавать культ Брежнева — больной, эпилептик, вечно мерзнувший, надевавший калоши уже в сентябре и запрещавший шоферу ездить с дачи на Старую площадь быстрее, чем сорок километров в час. Несчастным водителям приходилось тащиться на третьей скорости, сверхмощный мотор «ЗИЛа» жрал тридцать пять литров бензина на сто верст пути, в автобазе сокрушенно качали головами, особенно после того как все звенья партаппарата начали изучать новое теоретическое открытие Леонида Ильича о том, что «экономика должна быть экономной»…
До последнего дня своего он поддерживал Лысенко, не позволяя задевать его в печати ни единым словом; организовал атаку на Дубчека, вторжение в Чехословакию; первым проголосовал за высылку Сахарова в Горький; требовал ареста Валенсы и все более тщательно калькулировал процент инородческого элемента в партийном и государственном аппарате, закрывая некоторые посты даже для украинцев: «Там еще не до конца изжиты западные тяготения, ставка должна делаться на уроженцев восточной части России, тлетворные влияния Европы туда достаточно трудно досягаемы…»
Будучи по природе пуританином, он свято исповедовал мораль и жил, понимая свою трагическую разрубленность: с одной стороны, он видел себя, знающего всю правду об ужасе коллективизации, а с другой — существовал и действовал как человек, предавший эту правду, сделавший все, чтобы эта ужасная правда стала «клеветой, работой врагов, злонамеренной оппозиции нацеливавшей свое жало против великого марксиста-ленинца нашей эпохи…»
Понимая, что в нем соседствуют две взаимоисключающие личности, он искал оправдания этому ужасному разъедающему мозг и сердце (атеросклероз начался ещё в тридцать седьмом) состоянию. Он искал оправдания тому, что с ним стало, не в себе самом, но в тех объективных причинах, которые привели его к этой трагедии.
Постепенно, не сразу, исподволь в нем родилась твердая схема: да, я пошел на жертву, отдав на закланье главному делу жизни собственную нравственную целостность, я был обязан пробиться вверх, чтобы отсюда, с Олимпа, быть по-настоящему полезным несчастному русскому народу, ставшему объектом игры в руках членов Политбюро — евреев (Троцкий, Каменев и Каганович), грузин (Сталин и Орджоникидзе), украинцев (Кириченко и Шелест), армян (Микоян), белорусов (Мазуров и Машеров), финнов (Куусинен), латышей (Пельше).
Он ломал себя, приучая — год за годом — к тому, чтобы постигнуть великую науку ожидания. Он делал все, чтобы места белорусов и финна в Политбюро были переданы русским, армянина — русско-ориентированному казаху, латыша — русскоориентированному украинцу или же, что еще лучше, русско-украинскому полукровке с последующей заменой на чисто русского партийца.
Он видел, что Брежнев совершенно сдал, дни его сочтены, он напряженно и последовательно готовился к тому, чтобы стать первым лицом, возглавив Политбюро, и поэтому делал все, чтобы имя Леонида Ильича, который подарил стране двадцать лет благостного спокойствия, отмеченного печатью державной, солидной неторопливости, свойственной истории Российской империи, было прозрачно-чистым. Он, именно он, Суслов, сможет явить человечеству первый пример того, как наследник не поносит имя предшественника, но, наоборот, делает все для возвеличения его памяти: никогда такого, увы, не было — теперь будет, новая страница в развитии Державы. Умные историки, заранее расставленные им на ключевые посты в науке, смогут объяснить этот феномен преемственности, столь угодный будущему. Хватит, надоело отрезать прошлое! Как ни пытались отрезать Сталина — не вышло, силу не отрежешь, только слабость исчезаема, из ничего не будет ничего, так угодно Провидению…
Именно поэтому, начав атаку на Цвигуна, провалившего дело опеки семьи Леонида Ильича, позволившего потечь гнусным слухам о тех, кого так любил генеральный секретарь, Суслов преследовал свою тайную цель: уже при жизни Брежнева сделаться его добрым опекуном, неназванным поводырем, человеком, радеющим об имени первого лица более, чем само первое лицо…