— Честно признаться, — сказал Рат и, словно мальчишка, став на колени возле шофера, повернулся к Исаеву, — я здорово волновался, когда шел к вам на первую встречу.
— Встречей я определяю мероприятие иного рода, — усмехнулся Исаев, завороженно разглядывая улицу Горького. — Вы шли на допрос, а не на встречу.
— Вопрос с Лондоном, который вы определяли как «главный», — решен, правда? — спросил Иванов.
— Осталось решить еще два, — ответил Исаев.
— Я помню.
— А как называется этот проспект? — спросил Исаев, когда они переехали мост, переброшенный через подъездные пути Белорусского вокзала.
— Ленинградский, — ответил Рат. — Ведет к Химкинскому водохранилищу, прекрасные пляжи, сосновый бор, трудящиеся отдыхают по воскресеньям.
— Посмотрим?
Иванов кивнул:
— Рабочие новостройки посетим в следующий раз, у меня скоро совещание, руководство не поймет, если я опоздаю.
— Вы — руководство, — Исаев усмехнулся. — Так вас называет секретарь.
Иванов пожал плечами:
— Штампы довольно быстро входят в обиход, вытравить их куда труднее… Я должен быть у товарища Абакумова, он министр — это и есть руководство…
— Санкцию на свидание с женой и сыном дадите вы? Или руководство?
— Это не простой вопрос, Всеволод Владимирович… Мы разделим его на два этапа…
— То есть?
— С матерью вашего сына вы встретитесь в ближайшие дни, после того как начнете писать сценарий… Стенограф Коля, видимо, неприятен вам, так что я попрошу подключиться к работе милого Макгрегора… Не возражаете, Викентий Исаевич? — не глядя на Рата, утверждающе спросил Иванов.
— Я с радостью, — ответил тот. — С Максимом Максимовичем одно наслаждение трудиться, школа…
— Вы не спросили мое мнение, Аркадий Аркадьевич, — сказал Исаев, продолжая жадно смотреть на людей, шедших по проспекту, на очереди возле троллейбусных остановок, на витрины магазинов, не мог скрыть восхищения стадионом «Динамо» (Иванов заметил: «Наш, мы строили») и повторил: — Мое мнение вас не интересует?
— Отводите Рата?
— Отнюдь… Я начну работать лишь после того, как получу свидание с… женой… матерью моего сына… И с ним, Саней…
— Договорились, — легко согласился Аркадий Аркадьевич. — Накидайте пару страничек плана сценария, никакой конкретики, вероятия… После этого получите встречу. Если передадите наметку, встреча состоится на квартире… Не напишете — свидание в тюрьме.
— В тюрьме… — повторил Исаев.
— Подумайте, — сказал Иванов. — Я понимаю ваше состояние, но не торопитесь с окончательным ответом… Ваше постоянное недоверие к нам, своим коллегам, может обернуться всякого рода непредвиденными трудностями, Всеволод Владимирович.
— Я ответил, Аркадий Аркадьевич. Другого ответа не будет…
Под утро Исаев проснулся от истошного вопля; он вскочил с койки, потер лицо; выл кто-то совсем рядом, скорее всего, в соседней камере; потом он услышал крик; немец, голос знакомый, господи, это же Риббе — тот, с которым Макгрегор сводил его в «Лондоне».
— Нет, нет, молю, не надо! Я согласен! — вопил Риббе. — Не надо!
— А когда ты пытал коммунистов, о чем ты думал?! — человек не кричал, но говорил с болью, громко; потом забубнил переводчик.
— Я не пытал! Клянусь! Я никогда никого не пытал! Я работал в картотеке, пощадите, молю!
Штурмбанфюрера, видимо, вытаскивали из камеры, он хватался за дверь, сопротивлялся, потом ему заломили руки — судя по тому, как он взвизгнул, — и быстро потащили по коридору; крик его был слышен еще минуты три, потом где-то хлопнула дверь, и наступила гулкая тишина…
Прошло еще четыре недели; свидания не было, на допросы не вызывали: прогулка, гимнастика, прикидки возможных партий, лицо Сашеньки в слезах, и глаза сына — в минуту прощания в Кракове, декабрь сорок четвертого…
Порою он впадал в отчаяние, но резко, презрительно даже, одергивал себя: они только этого ждут. Всякое лишнее движение может лишь ухудшить положение тех, кого он любит. Его больше нет. Он кончен. Надо бороться за своих.
…Скрываемо все, кроме правды. Жаль, что ждать приходится века, но все равно тайное всегда делается явным, хоть и разнотолкуемым, увы…
…Он то и дело вспоминал свою последнюю встречу в Испании, в тридцать седьмом, с Антоновым-Овсеенко, Сыроежкиным, Малиновским, Орловым, Смушкевичем, оператором Романом Карменом и старым знакомым — еще с Октября семнадцатого — Михаилом Кольцовым; кроме Антонова, который именно тогда и сказал: «Приказано выжить», Кольцов на его, Исаева, вопрос, что происходит дома, пожал плечами, усмехнулся: «Борьба есть борьба, она не исключает эмоций», долго смотрел на Исаева сквозь толстые стекла очков, и в глазах его метался то ли смех, то ли отчаяние; Жора Сыроежкин, ветеран ЧК, отвел его в сторону и тихо сказал, что настоящая фамилия его адъютанта Савинков и что он студент из Парижа. «Я постоянно чувствую себя перед ним в неоплаченном долгу — ведь его отца я брал на границе… Парень горячий, рвется в диверсанты, я его при себе оставил: отец погиб, пусть сын выживет… Один тип — пришел в ЧК в прошлом году — порекомендовал мне отделаться от „компрометирующей связи“, я, понятно, послал его на хер, он наверняка отправил сообщение в Центр, а там теперь любят сенсации…»
Через полгода Жору Сыроежкина расстреляли, об этом со смехом и радостью сообщили в РСХА: «Ас русской разведки, как выяснилось, был нашим агентом, жаль, что мы об этом узнали только сейчас, дорого б мы дали, стань он действительно нашим агентом».
В те месяцы все протоколы процессов, публиковавшиеся в русских газетах, ежедневно переводили в службе Гейдриха; перепечатывали на особой машинке с большими буквами — ясно, для Гитлера. Тот не носил очки: это могло помешать образу, созданному пропагандистами: у великого фюрера германской нации должны быть орлиное зрение, богатырские плечи и вечно молодое, без единой морщинки лицо.
Гейдрих ликовал:
— Сталин повернулся к нам! Вместо идеологии интернационального большевизма он предложил государственную концепцию, а это уже предмет для делового обсуждения, можно торговаться… Каменев, Пятаков, Раковский, Радек, Крестинский — адепты Коммунистического Интернационала — расстреляны; на смену им приходят антиличности, механические исполнители сталинской воли; именно теперь можно разделаться с паршивыми демократиями Парижа и Лондона; Россия, лишенная командного состава, парализована.
Когда были расстреляны последний председатель Коминтерна Бухарин и бывший премьер Рыков, он, Исаев, практически подошел к ответу на мучившие его вопросы: сначала он заставлял себя думать, что Политбюро и Сталин не знают всей правды; поскольку всех ветеранов к началу тридцатых годов разогнали, вполне могло случиться, что в органы проникла вражеская агентура. Германская? Нет, иначе об этом, как о великой победе, Гейдрих бы доложил фюреру и наверняка поделился бы с Шелленбергом; хорошо, но ведь и англичане не испытывают страстной любви к большевикам, и французы, а службы у них крепкие… Но почему тогда Троцкого, Радека, Бухарина обвиняли именно в германском шпионстве? Это же не могло не вызвать дома взрыв ненависти против гитлеровцев? Почему, тем не менее, Гейдрих так ликовал?