Достав пачку «Герцеговины Флор», протянул Исаеву:
— Курите…
Зажег спичку, запалил бумажку, тщательно растер пепел пальцами, высыпал на ковер, прошелся подошвой и, кивнув на отдушины, сыграл:
— Отвыкли от папирос, что ль? Сигареты легче раскуриваются? — и зажег вторую спичку, протянув ее Исаеву.
— Ваши папиросы отсырели, — ответил Исаев, не отводя глаз от лица Аркадия Аркадьевича. — На вашей даче эти же папиросы были хорошо высушены…
— Я не зря спросил о том, отчего вы нам не доверяете… У меня для вас есть два сообщения… Первое — неприятное, второе — радостное… От того, как вы прореагируете на эти сообщения крупно, зависит очень многое… С какого начинать?
— С неприятного.
Аркадий Аркадьевич медленно поднялся из-за стола и пошел к сейфу.
Исаев неторопливо взял кусочек грифеля и положил его под язык; Аркадий Аркадьевич достал из сейфа папку, вернулся к столу, протянул ее Максиму Максимовичу:
— Читайте.
Исаев сделал три быстрые, глубокие затяжки; табак был горьковатый, крепкий; закружилась голова; это головокружение, однако, было приятным, чем-то напоминавшим ощущение после бокала хорошего сухого шампанского; тщательно затушил папиросу — курил до картона, жадно; только после этого открыл папку.
Первое, что он увидел, было его заявление Лозовскому; прочитал записочку, приколотую к нему: «Дорогой Матвей Федорович, если мне не изменяет память, автор заявления достаточно серьезно работал — если, конечно, это тот самый Юстас, кем он себя рекомендует; органы, убежден, разберутся в этом. Его отец, Владимиров, знаком мне по эмиграции. Хоть он и был меньшевиком, но никогда не занимал враждебных по отношению к нам позиций. Он отошел от меньшевизма без какого бы то ни было давления, поняв бесперспективность идейной борьбы, и погиб от белогвардейской пули вместе с комиссаром Шелехесом… Был бы признателен, погляди Вы личное дело Юстаса: если он действительно честно выполнял свой служебный долг, находясь за кордоном, нельзя ли подумать о снисхождении? Лозовский».
— Кто такой Матвей Федорович? — спросил Исаев..
— Совесть партии, — торжественно объявил Аркадий Аркадьевич. — Председатель Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) Матвей Федорович Шкирятов…
— Ну и каково мнение Матвея Федоровича?
— Разбирается… А теперь переверните страницу…
Сначала Исаев увидел большие красные буквы: «радиограмма»; ниже было что-то написано от руки, видимо, время отправления и приема, чьи-то резолюции, но он пропустил все это, потому что понял: весточка от Сани!
«Дорогой папа, как я счастлив, что ты дома! Мне не верили, что я ушел в Пльзень искать тебя! Теперь мое дело отправили на переследствие. Приговор отменен. Но я в госпитале. Не волнуйся, это бронхит. Через месяц сюда начнут летать „дугласы“, меня обещали вывезти в Москву с первым же. Целуй маму, жду встречи. Саня».
— Где он? — спросил Исаев, откашлявшись.
— За Магаданом… Почтовый ящик семнадцать сто сорок четыре…
Исаев перевернул еще одну страницу; текст был очень короткий: «Гаврилину А. Н. из-под стражи освободить, отобрав подписку о невыезде вплоть до суда над Гелиовичем Я. П., где она обязана дать свидетельские показания.
Генерал-майор А. Иванов».
Исаев потер веки, судорожно вздохнув:
— Где она?
— Мне удалось договориться с руководством, — по-прежнему медленно, с плохо скрываемым раздражением ответил Аркадий Аркадьевич, — что ей позволят поехать на курорт… Она ж совершенно измучилась за это время… Тюрьма не санаторий, что и говорить… Постарайтесь понять следователей: в стране разруха, половина России в руинах, и если перед ними сидит человек, хранивший книжонки Троцкого, Бухарина и Джона Рида, — вместе с долларами, — состояние их делается накальным, скажем прямо. Мы жестоко наказываем за это, но ведь люди есть люди… Завтра поедем провожать вашу… Сашеньку… На Курский вокзал… Вам уже подогнали полковничью форму, орденские планки, так что предстанете перед нею во всей красе… А потом — на дачу… Придется переодеться в штатское — Валленберга мы тоже поселяем там, начнете работать над сценарием…
— Через месяц, — ответил Исаев, — как только провожу на курорт сына…
— Давайте вернемся к вопросу о сроках после того, как уйдет поезд в Симферополь, — Аркадий Аркадьевич наконец улыбнулся. — С лагерным госпиталем попробуем связаться по радиотелефону. Это вас устроит?
Не дожидаясь ответа, поднялся из-за стола и, снова показав глазами на отдушины, закончил:
— С вокзала зайдем отпраздновать освобождение матери вашего сына в ресторан «Москва» и выпьем по рюмке. Напишите, кстати, пару строк Лозовскому — поблагодарите за хлопоты… А потом возвращайтесь в камеру и хорошенько подумайте над нашим разговором…
(Письмо Лозовскому подшили к делу, которое уже вели на заместителя министра иностранных дел, — будет арестован вместе с членами Еврейского антифашистского комитета.)
…В камере, продолжив с Валленбергом дискуссию о жизни римских цезарей (как выяснилось, они эту книгу тоже знали чуть ли не постранично), Исаев, расхаживая под «намордником», внезапно замер, потом подбежал к параше, согнулся над нею, изобразив внезапный приступ рвоты, незаметно достал обломок грифеля из-под языка, сунул его в карман и вернулся «под глазок», чтобы надзиратели не ворвались в камеру с обыском; обыскивать тут умели, он это понял в первый же час, когда его привезли сюда.
Валленберг, заметив странность в поведении сокамерника, подыграл:
— Тошнит? В солнечном сплетении нет боли? В левую руку не отдает?
Исаев, потирая грудь, хмуро поинтересовался:
— Хоронили кого из друзей, почивших от разрыва сердца?
— Старшего дядю, — ответил Валленберг. — Кстати, заметьте: от этой болезни не умирал ни один деспот, император или тиран… Даже Моисей, скончавшийся на сто двадцатом году, сдается мне, просто-напросто решил уйти в райские кущи: поближе к Богу, подальше от суеты людской… Надоел ему шумливый народ… Все же от гомона устают больше, чем от могильной тишины вроде этой…
— Не успокаивайте себя, — сказал Исаев. — Вы произнесли этот пассаж для себя, вам ведь не больше пятидесяти, вам нужны люди, общество, общение…
— Мне тридцать пять, — Валленберг покачал головой. — И я стал очень бояться людей. Исаев поразился:
— Тридцать пять?! М-да… Эко вас жизнь покорежила…
— Знаете, я только в течение первого года ярился, даже хотел голову размозжить о стену, но потом задумался: а если страдание угодно? Если это мой взнос в очищение человечества от скверны? Если бы я сломался, стал здесь нечестным, принял те гнусные условия, которые мне навязывал следов…
Исаев резко перебил:
— Мы же договорились! Ни вы, ни я не говорим о наших делах!