— Скорей, черт! Второй уйдет!
Машину несет по ухабам, руль вырывается из рук белого от волнения шофера.
— Скорей! — хрипит Филиповский.
Гр-рох!! Передними колесами — в яму. Занесло машину. Остановились.
— Приехали, мать твою так… — сказал Постышев. — Вылезай, Филиповский.
А Филиповский сидел молча. Тронул его Павел Петрович за плечо, и рука стала мокрой — в теплом и липком.
— Филиповский, ты что?
И понял Постышев, что молчит Филиповский потому, что мертв, сражен белой нулей.
…Под утро кончился допрос захваченного офицера каппелевской армии Урусова. Среди прочих любопытных признаний Урусов сказал, что еще днем из Хабаровска ушла Гиацинтову шифровка о красном разведчике Дзержинского, который отправлен во Владивосток. Кто про него узнал — не говорит, божится, что не знает, а известно лишь то, что передали это сообщение шифровкой из японской миссии…
Постышев немедленно связался с нашим пограничным пунктом, велел задержать товарища, который уходит за кордон, во Владивосток, а ему ответили, что проводников уже нет, повели товарища по таежным тропам к Владивостоку, поздно теперь, не остановишь…
* * *
Сюда, на фанзу Чжу Ши, проводники привели Владимирова и передали его охотнику Тимохе.
Тот обычно выводил людей из своей заимки к пригородной станции Океанской.
Оттуда во Владивосток ходит паровичок, да потом и извозчика можно взять. В фанзе проводники задерживаться не стали, а сразу же повернули назад: жить в двенадцати километрах от поста белых казаков — занятие дрянное для красного партизана. А Тимоха — он охотник, его уж такое дело — по тайге бродить, зверя смотреть.
Оглядев ленивым своим, но цепким глазом Владимирова, Тимоха спросил его:
— Самогоночки примешь, Максим Максимович?
— Приму.
— У меня в ей женьшень настоян. От моей самогонки медведем ходишь. Сам-то не в мандраже?
— Откуда такое слово чудное?
— А в мирное время ко мне городские рыбаки приезжали, я от них на свой баланс приходовал. Бывало, профессором говорил, баба моя даже пугалась. Я ей как ученое заверну, так она лоб у меня начинала щупать — не загорячился ли я. А теперь седьмой год живу без всякого мысленного обмена, полным Рафинзоном.
— Робинзоном.
— Именно.
— А кто бывал у тебя из владивостокских?
— Многие, — сразу оживился Тимоха. — Вот, к примеру, Николай Дионисьевич бывал, младшенький Меркулов. Он теперь иностранными делами заворачивает. Кто там и как про него считают, это дело современное, а я скажу правду: хороший он человек и веселый. Ну и уж обязательно Кирилл Николаич Гиацинтов, жандарм. Охотник — куда там, зверь до охоты. Я изюбря каждый год обкладываю — для его самого с друзьями… Потом профессор был с ним — Гаврилин Роман Егорыч. И дочка его приезжала — чистый ангелочек, Сашенька. Сейчас небось девица, если баланс подбить.
Владимиров, чуть улыбнувшись, спросил:
— А про баланс кто говорил?
— Святой человек. Должность у него по-русски неприлично называется. Коротко так, вроде задницы. С лошадьми он занимался.
— Жокей?
— Именно. Мой младшенький братишка, Федька, «жопей» его называл. Прибылов Аполлинарий. Денег имел — тьму. Только он порченый, хлебное вино пьет — ужас. А напьется, бывало, и ну пятирублевки золотенькие вокруг себя расшвыривать. Федька потом лазит, лазит — все ладони об траву стерет. Аполлинарий-то помогал кой-кому деньгами. Он с сердцем человек, только по-хорошему его надо просить. Мне двух коров купил… А теперь наши погорельцы хотели к нему пойти — не пустили их японские патрули в город. Увидишь его — попроси от мужиков, пусть подможет, что ему стоит?
Первый стакан выпили молча. Долго сопели, мотали головами, жмурились и занюхивали самогон разварным картофелем. В тайге, которая кажется пустой и гулкой, как ночной театр, ухали птицы. Далеко-далеко на востоке, возле Лаубихары, гудели водопады. Звезды, поначалу слабо тлевшие, теперь ярки и злы. Одна звезда — по всему, Орион — калилась изнутри то красным, то синим светом. И казалось Владимирову, что кто-то далекий хочет сказать землянам нечто очень важное, но — не может.
Языки костра то ластились к земле, то взмывали вверх ломкими фигурками скифских танцовщиц. На той стороне ручья, в болоте, кричала выпь. Крик ее был извечен и жуток.
— Как прошла? — спросил Тимоха.
— Жжет.
— Греет. Все органы души прогреет и обновит. Еще, что ль, ломанем?
— Давай.
Тимоха ухмыльнулся в пегую бороду:
— А из ваших никто не пьет.
— Наши — это кто?
— Красные.
— А ты какой?
— Розовый.
— Это как понять?
— А это понять так, что хотя Федька мой за красных погиб, но ведь белый — он тоже русский. Скуластый, глаз точкой — все как у меня. Землю одну любим, под одним небом живем. У меня до стрельбы жажды нет, я охотник, мне и в миру есть кого в тайге на мясо завалить. Мне в драке нынешней не пальба важна и не сабля с золотом. Мне в ей правда важна. А когда я про это красным командирам, которых из окружения выводил, сказал — они мне заявили, что я, понимаешь, зыбкий элемент и возможная гидра.
— Дураки.
— Это другая сторона. А народ их слушает и надо мной смеется. А я ведь, когда головой рискую, вам помогая, денег не беру. Я одного прошу: ты мне правду до сути растолкуй. Мужик, он правды жаждет, как земля — воды.
— Федьку твоего красные по мобилизации забрали?
— Сам побег.
— Партийный?
— В армии вроде бы записался в ячейку.
— Ты с ним толковал?
— Брат он мне, как же не толковать.
— Ну а про истинную правду?
— Так ведь малой он. Какая у него может быть истинная правда, когда ее старики не постигли?
— Выходит, молодому правды не постичь?
— Трудней.
— Ты в бога веришь, Тимох?
— Это мой вопрос, ты его не касайся.
— Да нет, я не касаюсь, я просто к тому, что Христу было тридцать три года, когда его распяли.
Тимоха медленно поднял голову, уперся взглядом в надбровье Владимирова.
— Нравится мне, — сказал он, — что ты за горло не берешь, хотя увлекательности в твоем слове мало. За таким говоруном, как ты, не многие пойдут. Надо, чтоб жилы на шее раздувались, когда говоришь, надо, чтоб про будущее такое разрисовал: один кисель да птичье молоко — тогда за тобой мужик попрет. В России на красивом слове кого угодно проведешь.
— Я не жулик. Да и потом народ долго байками не прокормишь. Не выйдет. Он посмотрит, посмотрит да и рассердится.