— И верно, не пахнет водкой-то...
Десять дней Степанов тогда лежал в больнице, в коридоре, возле окна; страшное ощущение радужности, несобранности мира, какой-то его зыбкости прошло, предметы снова сделались конкретными; и на этот раз пронесло...
— У вас одно сотрясение было особенно сильным, — продолжала между тем Галина Ивановна, не снимая своих горячих ладоней со степановских плеч, — мне кажется, вы упали с большой высоты, и трещинка в черепе не заросла толком, так что бойтесь падений, гололеда, весенней грязи, крутых спусков; четвертое сотрясение может оказаться роковым, понятно вам?
— Понятно, — ответил Степанов. — А теперь объясните, как вы все это можете читать?
Женщина продолжала его осматривать еще с минуту, молча, тяжело, сосредоточенно, он чувствовал спиною взгляд ее голубых, прозрачных глаз, потом она чуть шлепнула его по плечам, руки убрала и сказана:
— Одевайтесь... Раньше я ничего этого не умела. — Улыбка у нее была настороженная. — До того, как меня стукнуло током в кабине моего крана, я была нормальным человеком. Отвезли в морг, это в пятницу было, а в понедельник пришли студенты, тренироваться, резать трупики, а один мальчик увидел, что я еще жива, в шоке... Полгода пролежала в госпитале, что-то у меня случилось со зрением, стала видеть предмет насквозь, в цвете... Как и полагается, мне не верили: колдунья, самозванка... Трудно и долго у нас приходят к вере в то, что не укладывается в привычные рамки... Ну а сейчас я в онкологическом отделении консультирую, работаю с врачами, понятно вам?
— Мешают?
— Теперь нет. Когда поставила десять верных диагнозов, начальство сказало, чтобы разобрались, с той поры все в порядке.
— А в каком цвете вы меня видите? — спросил Степанов.
— Смотря что... Незажившая трещинка на черепе видится бледно-розовой... Те два ушиба, которые я ощутила, наоборот, темно-красные, видимо, там что-то осталось после гематом, а вот сосуды мне кажутся перламутрово-голубыми, хотя я точно ощущаю цветовую разницу между артериями, сосудами, венами, капиллярами... Вы берегите себя, Дмитрий Юрьевич, — как-то странно, без перехода, жалостливо сказала женщина, — у вас сосуды ломкие и очень поношенные... Не по возрасту...
— И курить, конечно, нельзя? — спросил Степанов.
— Если невмоготу — курите. Выпить хочется — пейте, значит, так надо, организм сам себя регулирует... Вот только стрессов избегайте... Сплющит сосудик — и все...
— А как их избежишь?
— Так ведь я не колдунья, я мало чего знаю, я только умею ощущать чужую боль и цвета чувствовать, понятно вам?
До чего ж хитрая, подумал Степанов; впрочем, хитрость не предательство; как правило, хитрецы не предают, чувствуя невыгодность самого факта предательства, — оно обычно рискованно.
...Апрельская Ялта была прекрасной и солнечной; белая оторочка последнего снега делана Крымский хребет задником гигантской декорации; рыбачьи кораблики, втиснутые в свинцовую гладь моря, казались нереальными, крошечными; там сейчас, подумал Степанов, склянки бьют, уху варят, музыку слушают и в кубрике спорят про то, кто выиграет — Каспаров или Карпов; какая разница, все равно свои, мы только чужим отдавать не хотим, а внутри Союза мы добрые...
2
— Мужчина, — окликнул Степанова на аэровокзале молоденький милиционер, — вы что, не видите, здесь хода нет!
Степанов даже зажмурился от ярости, вспомнил Танину Ивановну: «Пить — пейте, курите себе на здоровье, только стрессов берегитесь»; а это что ж такое, когда, вместо «товарищ» или, на худой конец, «гражданин», человек в форме обращается к тебе, словно к безликому предмету, — «мужчина»?! «Понятно вам?» — услышат Степанов интонацию Галины Ивановны, требовательную, атакующую, но в то же время снисходительную и всепонимающую: хороший врач должен иметь в себе что-то близкое к хорошему торговому работнику, который не тащит по-черному, а норовит — при всех неразумных и порою неконституционных ограничениях — сделать свою работу красиво и с выгодой для обеих сторон...
— Я вам не мужчина, — ответил Степанов, понимая, что остановить себя не сможет уже, столько т о в а р и щ е й погибло, не за себя сделаюсь страшно — за память.
— А кто ж вы, — удивился парень, — не женщина ведь...
— Я — «товарищ»... Или «гражданин»...
Степанов понимал, что этот дурак просто-напросто не берет в толк то, что ударило его и оскорбило; чего ж тут обидного, мужчина он и есть мужчина.
Ах, как сладостно было слово «товарищ» в Берлине сорок пятого; или во Вьетнаме — «тунжи», или в Чили — «компаньеро», пока не пришел Пиночет и слово «товарищ» стаю караться трехлетним заключением в концлагере, ведь оно — классово и исторично.
— Чему вас на политзанятиях учат, совестно, — продолжат Степанов, отдавая отчет, что говорит он не то, надо позвонить начальству, рассказать об этом, толковать же с этим типом — бесполезно...
— Это мы знаем, чему на политзанятиях учат, а вы свои документы покажите, мужчина...
— Ну, мерзавец, — сказал Степанов, — ну, сукин сын, пойдем в отделение, пойдем сейчас же!
И, конечно же, сосудик прижало; сердце замолотило в горле; все верно, человек человеку друг, товарищ и волк, как же таких дуборыл берут, как им дают форму, они же — надев форму — олицетворяют не что-нибудь, но власть?!
— Накажем, Дима, — сказал (в Москве уже, в министерстве) генерал Гаврилов; раньше был Сережей (впрочем, им же остался, слава богу, нос не задрал), вместе учились, вместе выходили на ринг.
Наказать, однако, не удалось: с м е с т а на Степанова пришла телега, сработали мгновенно, мол, оскорблял сержанта, тот был корректен, а что «мужчиной» назвал, так разве ж это неверно? Мог бы — ненароком — и дедом, все, кому за пятьдесят, вполне могут быть дедами. А вот столичному гостю неприлично себя так вести, попусту кричать, а потом валидол сосать, — наверняка хотел отбить запах водки, такого коллектив не простит, напишет письмо, сообщит по месту работы, потребует наказания.
Гаврилов тем не менее спустил дело на тормозах, попросив провести беседы с личным составом по поводу обращения к трудящимся. Никаких «мужчин» и «женщин», что за обезличка, право, только «товарищ» или «гражданин», и чтоб честь не забывали отдавать...
После разговора с Гавриловым, чувствуя разламывающую тяжесть в затылке (погода меняется, Галина Ивановна верно говорила, сосуды, как тряпки; только отчего перламутрового цвета, как-то не вяжется, перламутр ассоциируется с эластичностью), Степанов позвонил на киностудию. Он торопился из Ялты в Москву потому еще, что съемочная группа показывала материал, надо посмотреть и не сорваться, оттого что режиссеры поразительно цепляются за каждый кадр, а любое замечание сценариста воспринимают, как вылазку пятой колонны, заговор против фильма. Забывают они, что ли, ведь первой в титрах стоит фамилия сценариста; он п р и д у м а л вещь, режиссеру она понравилась, приглянулись герои, фабула, диалоги, попросил право постановки... Странно, подумал Степанов, отчего-то всегда, после того как начинаются съемки, режиссер считает необходимым переписать диалог, заменить деда на бабку (да здравствует Карел Чапек с его рассказами про то, как делается фильм, гениально!), ввести нового персонажа и жаловаться всем в коридорах студии, что он наново сделал сценарий, прежний был дерьмом. Зачем же тогда брался снимать?