— Вы сердитесь?
— Не то чтобы сержусь... Просто несколько обидно, когда о стране, с которой поддерживают дипломатические отношения, говорят не иначе, как о «тирании», о культуре — «так называемая культура»; какое-то безудержное злобствование, отсутствие объективности...
— А права человека?
— Но отчего в таком случае ни одна из здешних газет не пишет про то, что происходит в Чили, например, или в Парагвае... Почему такой антирусский накат? Разумно ли? Ладно, — прервал он снова себя, — вернемся к вашему делу.
— Хорошо. — Хойзер посмотрел на Ростопчина задумчиво, видимо, наново анализируя, что тот сказал ему; князь говорил странно, неожиданно, с болью. — Скажите, пожалуйста, какие картины вы отправили в Москву?
— Придется поднимать документы. Я не помню. Много. Ваш русский коллега Степанов ведет реестр возвращенного. И еще господин доктор Золле из Бремена, Георг Штайн из Гамбурга. Мы отправили Поленова, Куинджи, Коровина, Репина, иконы новгородских церквей, уникальные книги времен первопечатника...
— Простите, — не понял Хойзер, — кого вы имеете в виду?
— Я имею в виду человека, начавшего книгопечатание.
— Гутенберга?
— Это здесь Гутенберг... В России — Иван Федоров...
— Ах так... Пожалуйста, скажите по буквам имена русских художников, я не успел записать...
— Давайте я запишу вам.
— О, большое спасибо. — Хойзер протянул Ростопчину блокнот. — Такая мука с этими именами...
— Вы ничего не слышали о Репине?
— Нет.
— Любопытно, а кого из русских писателей вы знаете?
— О, я очень люблю русскую литературу... Лев Толстой, Достоевский, Пастернак...
— А что вам больше всего нравится у Пастернака?
— «Доктор Живаго».
— А его стихи?
— Нет, стихов не знаю...
— Кстати, я вернул в Москву рисунок Пастернака-отца, он был лучшим иллюстратором Толстого...
— Что вы говорите?! Как интересно! А в какую сумму можно оценить все то, что вы передали в Москву?
— Я не подсчитывал.
— Какова судьба тех картин, которые вы вернули Москве?
— Они заняли свое место в экспозициях музеев. Там великолепные музеи.
— Мы о них ничего не знаем.
— К сожалению. Они печатают очень мало проспектов. Жаль. Русская живопись очень интересна.
— А почему они печатают мало проспектов?
Ростопчин развел руками:
— «Умом Россию не понять»... Это опять-таки русский поэт, Тютчев. Думаете, я все понимаю, хоть и русский? Увы, отнюдь.
— Скажите, а господин доктор Золле... Чем он руководствуется в своей работе? Он ведь немец...
— Я не интересовался этим, знаете ли... Помогает, ну и спасибо...
— Гамбург передал, что вы намерены принять участие в аукционе, который проводит Сотби. Это правда?
— Правда.
— Что вас более всего интересует в той коллекции?
— Врубель.
— Кто?
— Давайте блокнот, я напишу.
— Спасибо. — Хойзер посмотрел фамилию художника, осведомился: — Он немец?
— Самый что ни на есть русский.
— Странно. Совершенно немецкая фамилия. Отчего вас интересует именно Врубель?
— А вот это мой секрет, — вздохнул Ростопчин и легко глянул на часы: — Еще вопросы?
— Последний: кем вы себя чувствуете — гражданином Швейцарии или же русским?
— Я — русский, кем же мне еще быть? Но я горжусь тем, что являюсь гражданином прекрасной Швейцарии...
Луиджи Роселли приехал в «Курир», когда Хойзер заканчивал перепечатывать свой репортаж.
— Я покупаю у вас это интервью для моего агентства, — сказал он. — Это хороший материал, за него надо платить, называйте вашу цену...
— Это совершенно неожиданно, — растерялся Хойзер, — как вы узнали?
— Если бы я не умел узнавать все, что пахнет жареным, я бы не создал фирму, Хойзер. Пятьсот франков? Хорошие деньги, а?
Интервью, перепечатанное назавтра во многих провинциальных британских газетах, было подано броско: «К сожалению, деньги и культура являют собой единое целое, — говорит красный князь Ростопчин». В интервью называлась сумма, которую он истратил на картины, что-то более двухсот тысяч долларов; «я не жалею об этом, я и впредь буду возвращать в Россию то, что ей по праву принадлежит, поэтому вылетаю в Лондон, в Сотби».
В цюрихском «Курире», однако, сумма названа не была; Ростопчин пожал плечами, когда прочитал про себя «красный князь», ну, бог с ним, мальчику надо пробиться; если бы я был беден, эпитет «красный» мог бы нанести мне ущерб; пока я богат, не страшно, пусть себе. Сын не звонил, Софи не отвечала; он набрал номер своего приятеля в Буэнос-Айресе Джорджа Вилса-младшего, попросил срочно заняться проблемой сына, отправил телекс, в котором гарантировал оплату всех расходов, связанных с ведением дела о землевладении сеньора Эухенио Ростоу-Масаля, и поехал к своему врачу, Франсуа Нарро; голова разламывалась, «спазмольжик» не помогал, предметы в глазах двоились, налезая один на другой.
Софи-Клер получила газету тем же утром и сразу заказана билет на самолет в Лондон; «Шеню» предупредила, что будет звонить ему завтра в это же время: «мы должны постоять за себя, мальчик. У него начался старческий маразм. Я посоветуюсь с друзьями, нам помогут».
Когда доктор Франсуа Нарро, славившийся тем, что широко применял магнитотерапию (переписывался со светилами мировой величины — Дельгадо в Мадриде и Холодовым в Москве), начал выписывать комбинацию лекарств — огромное количество мультивитаминов, понижающих давление и разжижающих кровь (модификация компламина), — Ростопчин вдруг хлопнул себя по лбу:
— А все-таки я идиот!
— Это случится лет через пятнадцать, — весело пообещал Нарро. — Пока что я не нахожу у вас признаков склероза; хроническая форма склероза — идиотизм.
— А что, если мы отменим массаж? — спросил Ростопчин. — Мне надо срочно позвонить.
— Звоните от меня. Массаж необходим — и общий, и сегментальный.
— Но я должен заказать разговор в Москву.
— Заказывайте. Если только соединят... Я пришлю вам счет, оплатите.
— Вы — гений! Все-таки во мне живет скифская заторможенность, — заметил Ростопчин, подошел к аппарату, набрал стол заказов международного телефона, попросил срочный разговор и продиктовал номер Степанова.
— Одевайтесь, — сказал Нарро, подвигая Ростопчину рецепты. — У меня теперь новый массажист, я оборудовал ему совершенно автономный кабинет, вы сразу же почувствуете облегчение.