— Мой отец наполовину шотландец, — заметил сэр Мозес, — только поэтому меня здесь терпят.
— Как странно! — откликнулся Ростопчин. — Казалось бы, один язык, одна культура...
— Вы ошибаетесь, князь. — Мозес Гринборо предложил Ростопчину кресло, очень старое, вбирающее. — Я сейчас скажу вам по-шотландски, а вы переведите мне на английский. Вот, извольте: «Хаггиш ви башд ниипс чамит татииз ан а ви драм». Ну, что это?
— Не понял.
— Повторить еще раз? — не скрывая радости, поинтересовался сэр Мозес; видимо, он любил эту игру, опробовал на гостях не один раз.
— Нет, спасибо, не надо, — ответил Ростопчин, сжимая и разжимая пальцы, чтобы хоть как-то согреть их, пилюли не помогли.
— По-английски название этого национального шотландского блюда звучит так: «Хаггис виз машд турнипс энд потатос; сервд виз виски» [бараний рубец, фаршированный потрохами и специями, с пюре из репы и картофеля; подается с виски (англ.)]. Где же здесь один язык?! Это отнюдь не диалект, подобный северным речениям немецкого или же баварскому сленгу! Это нечто совершенно особенное, материковое, какой-то загадочный мост с Европой. — Сэр Мозес взял со столика маленький медный колокольчик, позвонил; дворецкий появился сразу же. — Пожалуйста, принесите из моей спальни румынский препарат, у нашего гостя не совсем хорошо с сердцем.
— Как вы определили? — спросил Ростопчин. Сэр Мозес пожал плечами:
— С тридцать шестого по шестьдесят восьмой я служил в военно-морской разведке, а эта служба учит наблюдательности. Впрочем, участие в героической эпопее французских маки, видимо, учит этому же.
Дворецкий принес лекарство и графин с ледяной водой.
— У нас свой колодец, — пояснил сэр Мозес. — Вода совершенно поразительна. Порою мне кажется, что она лечит более радикально, чем фармацевтика. Впрочем, этот румынский препарат действительно уникален; мультивитамины; возвращает молодость, нормализует ритмику сердца. Причем в сопроводительной аннотации, — это меня совершенно покорило, — говорится, что пилюли спокойно соседствуют с алкоголем и никотином. Так что через пять минут вы вполне заслуженно выкурите свою сигарету, а когда ногти снова сделаются розовыми, мы с вами выпьем виски.
— Если окочурюсь, расходы по перевозу тела — за ваш счет, — грустно пошутил Ростопчин.
— Здесь живут, князь. Умирают в столицах. Я купил этот домик, когда понял, что ошибся в выборе карьеры. Это случилось через три месяца после того, как я начал работать в разведке, накануне рождества тридцать шестого года... Мы получили доклад нашего военно-морского атташе в Берлине, капитана первого ранга Траубриджа. Вы наверняка слыхали это имя. Нет? Странно, он внес свой вклад в дело борьбы с нацистами, причем отнюдь не малый. В своем отчете он написал, — цитирую по памяти, возможны какие-то неточности, — что англо-германский военно-морской договор был в послевоенное время одним из главных принципов политики, характеризующей отношение Германии к своим бывшим противникам. История показывает, что, когда настанет время, Германия поступит с этим договором гак же, как она поступала с другими. Но такое время еще не пришло. Так вот, эти две пророческие фразы капитана не были включены в ежегодный отчет нашему министру иностранных дел. Да-да, именно так, ибо начальник управления оперативного планирования мистер Филлипс начертал на полях его сообщения, — причем это было написано первого января тридцать седьмого года, — что ему весьма «желательно узнать, какие факты послужили основанием для столь категорического утверждения». И все. Этого оказалось достаточным, чтобы купировать п р о з р е н и е... Впрочем, всякое прозрение тенденциозно. Мы, молодежь, не верили Гитлеру; наше неверие трактовалось аппаратом премьера Чемберлена как попытка повернуть Даунинг-стрит к диалогу с Москвой; это приравнивалось к измене присяге. Только в сороковом году, когда сэр Уинстон возглавил кабинет, я ощутил себя нужным Великобритании, ибо понял, что мы будем сражаться против коричневого тирана до последнего солдата... Это не фраза, нет... Это моя жизненная позиция... Вы приехали для того, чтобы говорить со мною о судьбе картины Врубеля?
— Да.
— Вы знаете, с кем мой брокер бился на аукционе?
— Нет.
— Сердце отпустило?
— Да.
— Я вижу — ногти порозовели. Итак, виски?
— С удовольствием.
— Я думаю, мы не станем звать доброго Джозефа и будем ухаживать за собою сами?
— Конечно. У меня совсем отпустило сердце, и сразу же захотелось выпить.
— Как прекрасно, я рад за вас.
Сэр Мозес Гринборо поднялся, принес на столик бутылку с дымным виски, восемнадцать лет выдержки, цвет осеннего поля; спросил, хочет ли гость льда; согласился с тем, что такое виски следует пить чистым, без воды и льда, само здоровье; когда наливал в хрустальные стаканы, Ростопчину показалось, что теплое виски невероятно тяжело; ощущение, граничившее с нереальностью, — непрерывная тяжесть влаги...
— Ну? — спросил сэр Мозес, сделав легкий, блаженный глоток.
— Поразительно.
— Говорят, что русские тем не менее предпочитают водку.
— Верно. Но основа-то одна: хлеб. У вас ячмень, у русских — пшеница...
— Я ждал, что вы скажете «у нас», а вы сказали — «у русских»...
— Я неотмываемо русский, сэр Мозес, чем высоко горд... Вот только виски предпочитаю водке. Люблю французские костюмы. На «ладе» не езжу, только на «мерседесе». Щи не люблю, это самый расхожий суп у русских, предпочитаю луковый. Но разве это является определяющим национальную принадлежность?
— А что же?
— Язык и зрение.
Сэр Мозес удивился:
— Странное сочетание. Отчего именно язык и зрение? А сердце? Кровь? Норов?
— Сердце — кусок мяса, хорошо тренированная мышца, оно у всех одинаково. Как и кровь. Нрав меняется — после безоговорочной капитуляции немцы стали иными, что бы ни говорили. А вот зрение... У нас, у русских, его определяют как п о н и м а н и е, п о с т и ж е н и е...
— Какая-то феерия символов, — заметил сэр Мозес, доливая виски; пилось хорошо; Ростопчин кожей ощущал удачу; заставлял себя ждать; намеренно не задавал вопроса о том, с кем бился узкоспинный брокер Мозеса; пусть скажет сам.
— Тайна национального зрения, — продолжат Ростопчин, — непонятна мне, но в том, что она существует, я не сомневаюсь. Причем, бывает, национальное привнесено в эту тайну извне: иначе беглый афинянин не стал бы великим испанским художником Эль Грско, а еврей из черты оседлости не сделался бы певцом русской природы Левитаном.
— Мы — исключение, — заметил сэр Мозес Гринборо. — Англию прославили англичане.
— Не скажите. Просто болгарин или японец не знают о сложностях англо-шотландских отношений. Они убеждены в том, что Роберт Берне и Вальтер Скотт — англичане. — Ростопчин улыбнулся. — Что же касается вашей живописи, то она родилась из эксперимента фламандцев и испанцев; влияние очевидно, спорить с этим бессмысленно.