— Но я заболел не от виски, а от моря...
— От моря? Могу принести глоток, — усмехнулся Бройгам. — С грязью и нефтью... Так вывернет, что на ноги потом не встанете. Пейте, пейте. Я плавай на флоте, знаю, что говорю.
Этот толстый человек успокаивающе действовал на Золле; вообще-то к встрече с любым журналистом он готовился загодя, перечитывал альманах латинских выражений, листал древних, особенно Тацита; когда говоришь с людьми из прессы, очень важно быть лапидарным в слове; они ведь такие резкие, так старательно подгоняют тебя под конструкцию, заранее ими придуманную; внимание и еще раз внимание; но этот толстяк был как-то по-доброму флегматичен, достатком тоже, видно, не отличается, весь жеваный...
Золле со страхом отхлебнул глоток пива; оно обвалилось в него шумно, словно камень, брошенный в колодец; допил бокал до конца, почувствовал облегчение, поднялся:
— Ну что ж... Идем на автобус, не здесь же говорить...
— У меня машина, — ответил Бройгам. — Далеко живете?
— Не очень. Я покажу на карте, трудно объяснить, маленький тупичок за озером.
Однако когда Бройгам привел его на стоянку, Золле снова почувствовал себя маленьким и несчастным, и снова закружилась голова; журналист отпер дверь громадного серебристого «БМВ», в таких ездят тузы, а он-то думал, у того какая-нибудь французская «портянка» или подержанный «фольксваген»; снова г р а н и ц а; как же трагично расчерчен этот мир границами, — не только между государствами, но и между людьми, это страшнее; каждый идущий по улице, а уж тем более едущий по автобану, — суверенное государство; полная разобщенность; все хитрят друг с другом, закрываются; эра неискренности и коварства...
Дома он нашел пачку бразильского «Пеле», единственное, что у него оставалось; холодильник пуст; предложил Бройгаму чашку кофе; тот ответил, что, кроме виски, ничего не употребляет, перешел к делу; сначала интересовался работой, просил показать документацию, потом спросил о целях путешествия в Лондон; делал быстрые пометки в потрепанном блокноте, из которого то и дело выпадали исписанные листочки; ни диктофона, ни фотоаппарата; впрочем, серьезные журналисты сами не снимают, возят с собою фотографа, Золле помнил, как ему объяснил про это тот парень, что интервьюировал его незадолго до смерти Анны; написал массу ерунды; увы, опровержение газета не напечатала, какое им дело до фактов, подавай жареное!
— Во что вы оцениваете ваш архив? — спросил Бройгам.
— В жизнь, — ответил Золле. — Я отдал этому делу всего себя. Я отказывал... Мы отказывали себе во всем, моя покойная подруга и я... Я... Мы делали то, что нам было завещано богом, потому что только он один знает правду...
Бройгам достал из мятой пачки (она ужасно рассердила Золле, привычка к аккуратности в работе с документами стала его второй натурой; любую разболтанность, неряшливость, необязательность воспринимал как оскорбление) раскрошившуюся сигарету, сделал ее плоской, закурил, пыхнул в лицо Золле каким-то сладким дымом, тяжело закашлялся, долго сидел закрыв глаза, пояснил — астма; не переставая тем не менее курить, спросил:
— Каким образом про вашу работу узнали русские?
Золле удивился:
— Вы имеете в виду Степанова?
— Да.
— Мы много лет обменивались информацией.
— А откуда она у него?
— Он много ездит. Да и потом ему помогают ученые из музеев России. Ему легче...
— Вы ему много передали документов?
— Очень.
— А он вам?
Золле не ждал этого вопроса; как-то не приходило в голову посчитать, сколько материалов привозил ему Степанов из Швейцарии и Голландии; последний раз передал документацию из Варшавы; обещал прислать новые данные из Праги.
Он вспомнил, как Степанов отдал ему письмо из Баден-Бадена; с него начался новый этап поисков; а ведь письмо было адресовано не ему, Золле, а именно Степанову, а он сразу же отправил его Золле; и документы из Берлина он передавал целыми папками, и устраивал мне приглашения, и писал про меня так, как никто другой не писал; все искали сенсацию, а он рассказывал про меня и Анну, про то, как я начал, что нашел; господи, он ведь был так добр ко мне, подумал Золле, всегда отодвигал себя на второй план; сидел за этим столом, слушал меня часами, помогал готовить ужин; как же мы славно пировали втроем — я, Анна и он... Боже мой, сказал себе Золле, со мною происходит что-то неладное... Я ведь даже думаю сначала о себе, потом об Анне, а уж после о нем. Что со мною? Я обязан думать и говорить иначе: Анна — он — я...
— Погодите, — сказал он Бройгалгу. — Мне надо позвонить во Франкфурт.
— У меня еще всего два-три вопроса.
— Нет, нет, я должен позвонить во Франкфурт, это крайне важно.
— Погодите, господин профессор доктор Золле, сейчас позвоните. Меня ж казнят, если я опоздаю с материалом в номер. Кто финансирует вашу работу, вот что меня интересует. У вас огромные траты, как я понимаю. Кто оплачивает ваш труд?
— Я.
— Источники? У вас есть какие-то доходы? Рента?
— У меня есть долги, господин Бройгам. Это все, что я могу вам сказать.
Проводив журналиста, он позвонил во Франкфурт, в «историческое общество»; именно те люди и сказали ему, какие деньги Степанов платит другим исследователям; он был так поражен, что даже толком не поинтересовался их адресами и телефонами (расчет Фола строился на его врожденной авторитарности; как-никак немец старшего поколения, у них это в крови; раз говорят люди из «исторического общества», дипломированные исследователи, значит, правда, ''Паче и быть не может; сработало). Золле тогда был в неистовстве; два дня вообще не находил себе места; какая низость: использовать дружеские отношения, а платить другим, совершенно посторонним людям, вклад которых в предприятие совершенно незначителен!
— Алло, здравствуйте, это Золле, из Бремена.
— Добрый день.
— Ваши люди звонили мне девять дней назад. Я бы хотел связаться с ними. Немедленно.
— Простите, но кто именно звонил и по какому вопросу?
— Я забыл фамилию. По вопросу поиска русских картин, пропавших во время воины.
— У нас нет русского отдела, господин Золле. Вы убеждены, что звонили от нас?
— Совершенно убежден.
— Пожалуйста, подождите у аппарата, я попробую вам помочь.
— Благодарю.
«Я сейчас же позвоню в Лондон, — подумал Золле. — Старый чванливый ученый червь! Меня занесло! Да, да, меня занесло! Я должен был говорить со Степановым и князем как с друзьями. А я обиделся. На кого? Нельзя обижаться на друзей. Их надо стараться понять. Ах, как ты хорошо стал думать, когда прошло время и все упущено! Да, все упущено! Наверняка аукцион в разгаре. Я позвоню в Сотби и сделаю заявление, что Врубель был похищен. Я назову тот номер, под которым он был вывезен рейхсляйтером Розенбергом. Следы этого номера должны остаться на картине, если сделать химический анализ. В левом нижнем углу. Вывести до конца невозможно. Экспертиза подтвердит мою правоту. А если не подтвердит? Кто станет платить штраф? Ты? Чем?»