Годфри рассмеялся:
— О'кэй, о'кэй, я не хотел обидеть вашу страну моим вопросом, у нас смутные представления о том, что у вас разрешено, а что — нет. У вас есть дети?
— Двое.
— Вы дружите?
— Я считаю, что дружим, но более точно ответили бы они; отцы чаще заблуждаются.
Годфри резко повернулся к залу:
— Леди и джентльмены, сейчас мои милые помощницы раздадут вам листки для вопросов. Пожалуйста, напишите свое имя, адрес, профессию. Затем мои помощницы соберут ваши вопросы, я буду их зачитывать. — Он снова повернулся к Степанову. — Дим, вы — писатель. Какова тематика ваших книг?
— Разная.
— Вы пишете документальную прозу или прилежны вымыслу, беллетристике?
— И так и эдак.
— Пишете о политике?
— О ней тоже. Мир крайне политизирован, люди, слава богу, стали интересоваться политикой, мне это нравится, хоть какая-то гарантия от возможного безумства.
— «Слава богу»? — переспросил Годфри. — Пожалуйста, не обижайтесь на вопрос, но разве в России возможно публичное употребление двух этих слов? Я имею в виду «слава богу»?
— Если бы ваши издатели печатали больше нашей литературы, вы бы не задали этого вопроса. Это аналогично тому, если бы я спросит вас, разрешено ли в английском языке употребление слов «революция» и «товарищ».
— О том, кто кого больше публикует, видимо, мы станем говорить позже, когда придут вопросы из зала. Пока что я — узурпатор вечера, так что вам придется давать более сжатые, однозначные ответы. Я прочитал в американской Литературной энциклопедии, что вы писали книги о политиках, шпионах и сыщиках. Это правда?
— Абсолютная.
— Вы это делали по заданию?
— Писатель подобен собаке: и тот и другой не любят ошейников.
— Вас направили сюда рассказать в нашем сегодняшнем шоу о культурных программах в Советском Союзе. Как совместить эти темы в творчестве: политика, шпионаж, культура?
— У вас опубликованы документы про то, как Аллен Даллес поставил перед нацистским шпионом Вольфом главное условие для начала сепаратных переговоров в Швейцарии: возвращение картин из музеев Италии. Темы, как видите, увязаны: политика, шпионаж, культура.
— Не кажется ли вам, что увлечение военной темой в литературе ведет к милитаризации общества?
— Литература, которая прославляет войну, не может считаться литературой. Подобного рода продукция действительно подталкивает общество к милитаризации. Однако наша литература о войне воспитывает ненависть к ней, ибо показывает ее ужас... Тот, который, к счастью, вам неизвестен.
— Не скажите. Мы пережили ужас нацистских бомбардировок.
— Но не переживали оккупации, массовых расстрелов и душегубок.
— Простите, — Годфри подался к Степанову, — не понял.
— Душегубки — это машины, в которых людей убивали отработанным газом. Испытания проводил эсэсовец Рауф, ставший помощником Пиночета через два часа после фашистского путча в Сантьяго.
— Вы хорошо помните войну?
— Не так, как солдаты, но в общем-то помню.
— Когда вы впервые заинтересовались проблемой войны и культуры?
— В сорок втором.
— Почему именно тогда?
— Потому что в сорок втором году мы выбросили гитлеровцев из Ясной Поляны... Это музей Льва Толстого... Под Тулой. В кабинете Толстого нацисты держали лошадей.
— Вы не допускаете мысли, что здесь больше пропаганды, чем факта?
— Не допускаю.
— Потому что вы, безусловно, верите советским средствам массовой информации?
— Потому что я был в Ясной Поляне в сорок пятом. Осенью. И еще потому, что мальчишкой, летом сорок пятого, видел Дрезден, руины разрушенной галереи.
— Как вы попали в Германию в сорок пятом?
— С солдатами.
— Вы воевали?
— Нет. Хотел. Но опоздал. Я убежал на фронт, искал отца.
— Ваш отец жив?
— Нет.
— Погиб на фронте?
— Нет. Он умер после войны.
— В каком он был звании?
— Полковник Красной Армии.
— А мама?
— Она учитель истории. Жива, здорова, старенькая.
— Дим, простите мой вопрос, он может показаться вам странным, но я все же хочу его задать. Кого вы больше любите: отца или мать?
Чертово шоу, подумал Степанов, хоть бы курить позволили, тоже мне, демократия. У нас запретов много, но и у них хватает; дорого б я сейчас отдал за одну затяжку; ну как мне ответить ему?! Правильно он предлагал порепетировать, зря отказался; нельзя ответить, что, мол, люблю обоих одинаково, так дети отвечают: «и папу и маму»; Как мне объяснить им мою вину перед отцом, перед его последней любовью? Не его грех, а их с мамой беда, что они такие разные. Сначала влюбляются, про разность характеров начинают думать потом, когда праздник кончился и начались будни; всегда и во всем превалирует примат чувства; логика похожа на стервятника, она приходит как возмездие, реакция на содеянное... А я не смог простить ему его последнюю любовь, не смог понять, какая она высокая и два старых человека нашли друг друга; старых? — спросил он Ему тогда было пятьдесят три, столько, сколько тебе сейчас. Отец позволил подумать о себе самом только после того, как я кончил институт, женился и отошел от него; до этого он — даже когда жил в холодной комнатушке с дровяным отоплением у бабы Маши — всегда поначалу думал обо мне, а уж потом о себе... Сыновняя ревность? Нет. Скорее эгоизм. Хотя ревность и эгоизм — две стороны одной медали. Но ты ведь не можешь забыть ту обиду, которую пережил во время отцовского шестидесятилетия, когда не ты был подле него, а его любимая, а ведь вас с ним связываю — в трудные годы — такое горе, которое сейчас невозможно и представить себе; ты был честен по отношению к старику, бился за него из последних сил, не задумываясь над тем, что тебя ждет за это, а он сидел с любимой женщиной на своем юбилее и не позвал тебя быть рядом... Ну и что? Ты же сам говоришь, что это великое счастье — уметь забывать горе, жить сегодняшней радостью и завтрашней надеждой. Все возвращается на круга своя, воистину так. Разве Бэмби и Лыс не повторили тебя, двадцатипятилетнего? Повторили, еще как повторили. Но ведь они, как и ты, проецировали свою маму на другую женщину, которая оказалась рядом с тобой. Какой бы ни была другая женщина, как бы тебя ни любила, своя мама всегда кажется самой красивой, честной и умной, даже если и повинна в том, что жизнь в семье не сложилась, таково уж человеческое естество. Нет, возразил он себе, дело тут не в человеческом естестве, а в тех отношениях, которые сложились между отцом и детьми. Я дружил с отцом, как же я гордился дружбой с ним! Он сам стер грань в наших отношениях, грань, которую вообще-то нельзя преступать; чревато. И я был таким же с Бэмби и Лысом, я был их собственностью, я принадлежал только им, и никому больше, так должно быть всегда, до самого конца. Должно ли?