Твой Иван».
— Вы мне позволите взять письмо? — спросил Костенко. — Я вам верну его попозже.
— Расписку оставите?
— Если вы не верите слову, тогда мы оформим изъятие вещественного доказательства. Это — хуже. Долго придется ждать, пока вернем, формалистики больше, мы в этом деле бо-ольшие доки.
Цыпкин покачал головой:
— Все ее костят, а она жива-живехонька, прямо даже смешно от вас это слышать.
— Почему именно от меня — смешно?
— Говорят — начальник вы…
— По-моему, начальники сейчас побольше вас критикуют многое, только им, начальникам, с рутиной бороться сложнее — с вас спрос, увы, не так велик: рабочий человек свои права знает… С обязанностями, правда, не всегда знаком…
— Упрек понимаю, — ответил Цыпкин. — Крикунов среди нашего брата хватает.
— Гринька-то, сиречь Милинко, тоже бранился? Или в словесах был аккуратен?
— У него в глазах слова. Ты говоришь, а он тебя не только слушает, но и поправляет, не только поправляет, но и вроде б подсказывает. Вы им интересуетесь, оттого что он с Иваном переписывается?
— Отнюдь. Пусть себе переписывается… Меня интересует, отчего он уехал в отпуск и не вернулся? Ни профсоюзный билет не забрал, ни трудовую книжку, ни вещи свои. В Коканде его адрес знаете?
— Так он же мне не писал…
Костенко повертел в руках письмо, точно зафиксировал дату на штемпеле, спросил:
— А Петрова вместе с Милинко уехала?
— Какая еще Петрова?
— Подруга его…
— Не было у него никакой подруги. Сыч, он и есть сыч. Ружье да лодка — вот его подруги. Как уйдет на два месяца в тайгу, так мы все потом до зимы и семгу едим, и вяленое мясо.
— Он с Минчаковым вдвоем промышлял?
— С кем?
— С Минчаковым?
— Не слыхал о таком… Я ж говорю — сыч, он всегда сам. Есть такие люди, которые сами по себе. Гриша — такой.
— Хороший человек?
Цыпкин снова пожал плечами:
— Хороший. Ни на кого телег не писал, не завидовал, не болтал лишнего.
— Ну а если на трассе у кого поломка — остановится?
Цыпкин вдруг поднял глаза на Костенко, и лоб его собрало морщинами:
— А почему он должен терять заработок?
— Потому, что вы назвали его «хорошим человеком». Вы б остановились?
— Это вы философию начинаете.
— Философия сложней, Цыпкин. Вот вы, лично вы, могли бы проехать мимо товарища, у которого поломка?
— Как же я остановлюсь, когда у меня пассажир сидит?
— Вдвоем с пассажиром быстрее б и помогли.
— Вы христову политграмоту не проводите, не надо, тут детей нет.
— Вы так задиристо говорите оттого, что я попал в точку: Милинко никогда не останавливался, он проезжал мимо, разве нет? Не злитесь. Вы не на меня и не на Милинко сейчас злитесь, вы на себя в досаде. Мы ведь Милинко в убийстве подозреваем, про трупик-то небось разрубленный слыхали?
— Слыхал, — ответил Цыпкин и вдруг явственно вспомнил, как однажды Милинко — было это накануне Нового года, ночью — рубил топором мороженое мясо.
— Отчего задумались?
— Да так…
— Захотите что рассказать — загляните к майору Жукову в угро…
— Было б чего рассказывать.
— Про хорошего человека всегда есть что рассказать…
— Ну и нет! Мы про дрянь — от всего нашего сердца, все вывернем, с-под ногтей грязь выколупаем, а хорошие — они и есть хорошие, чего их трогать, и так — наперечет.
— Меланхолия вас одолела. Плохо. Милинко, кстати, пил?
— Рюмашку. Пригубит — и все.
— Это как — «пригубит»?
— А разве непонятно?
— Непонятно. Можно сделать глоток и передать другу, можно отставить рюмку, сделав глоток, а можно выпить рюмку маленькими глотками, не закусывая…
— Вот я про это и говорю.
— Маленькими глотками, без закуси? — уточнил Костенко.
Цыпкин хмуро улыбнулся:
— Без закуси, это точно.
— Так у нас редко пьют…
— А вообще-то — да, он пил водку странно, будто смаковал…
— Топор у него был какой?
— Топорик — чудо, им бриться можно, в руке лежал что надо.
— Наш?
— Нет. Заграничный. У кого-то из моряков, видать, подфарцевал.
— А карабин?
— На такие вопросы я не отвечаю, — отрезал Цыпкин.
— Вы уже ответили. Если у Милинко карабина не было, вы б так и сказали. Тем более что мы имеем данные из отделения милиции.
— Чего ж тогда спрашиваете?
— Потому что вы помните, как он разбирал карабин и в чем возил его в тайгу, — ответил Костенко.
— У него красивый ящик, алюминиевый, внутри с поролоном, а сверху вроде б пробка, чтоб не утонул, если лодка на пороге перевернется… Карабинчик-то у него именной, с фронта, на планочке все честь честью сгравировано…
— Не помните текст?
— Что-то за геройство в борьбе против немецко-фашистских захватчиков…
— А подписал кто?
— Командование… Вроде бы командование воинской части… А неужели вы Гриню серьезно подозреваете?
— Не стоит?
— Да нельзя просто-напросто… Он человек тихий, калымил прекрасно — зачем ему на себя горе брать? Нет, нет, вы его зря подозреваете, точно говорю…
12
Жуков покачал головой:
— Нет, он никогда карабин не регистрировал — официально заявляю.
— Вы как на кавказском застолье, — усмехнулся Костенко, — «официально заявляю»…
— А что? Хорошие люди и отменно застольную выспренность чувствуют, а я не против.
— Я — против.
— Как же так? За чувство и против выспренности? Корни ведь одни.
Костенко молча снял трубку и заказал Тадаву.
Тот ответил сразу же — Костенко показалось, что он и ночевал в кабинете.
— Ну что у вас? — спросил Костенко.
— Владислав Николаевич, полный мрак. Все то, что вы мне передали в прошлый раз, — в работе. Результатов пока никаких. Очень жду писем или записок Милинко — эксперты без его почерка как без рук.
— Думаете, я его писем не жду? Не меньше вас жду. Нет писем. Нет. Только в Израиле…
— Что, что?!
— В Израиль он пишет, нам не хочет, — ответил Костенко. — Карандаш у вас под рукой?