Таинственность событий, произошедших в последние дни, ставила меня в тупик. Сам я совершил нечто ужасное: убил человека. Этот факт, вкупе с гибелью Сирила и Полы, лежал на моей душе тяжким грузом. Я оказался втянутым в круговорот невероятных событий, открыл в себе такую черту характера, о которой даже не подозревал, и обязан был во всем разобраться. Меня преследовала жуткая картина: поднявшаяся во весь рост фигура того человека, его широкие плечи, с которых ветер сдувает снег… громкое эхо выстрелов моей двустволки… закостенелый от мороза труп, торчащие из шеи мышцы и сухожилия… И это учинил с ним я. Такое забыть невозможно.
Питерсон сказал мне, что установить личность этого субъекта не удалось. Черный «кадиллак» исчез, испарился. Не обнаружено ничего: ни снегоходов, ни колеи от лыж, ни места их стоянки, ничего… за исключением трех трупов, сорванной взрывом двери дома и сожженных дотла зданий суда и библиотеки.
Мне хотелось получить ответы на многие вопросы, вот почему я и собрался лететь в Буэнос-Айрес. Возможно, там я получу их. Это было единственное место, откуда я мог начать розыски.
Свой последний вечер в Куперс-Фолсе я провел в обществе Артура Бреннера. Пурга наконец кончилась. Ночной воздух был прозрачным и морозным. На сильном холодном ветру казалось, что температура опустилась градусов до семидесяти ниже нуля, но «линкольн», побывавший в руках Арни Джонсона, ровно урчал, несмотря на леденящий холод. Плотники обшивали тесом фасад дома Артура. Обугленные края когда-то белого фасада здания проглядывали из-под положенных на скорую руку фанерных заплат. Вставили временную дверь, и Артур встретил меня на пороге в просторной клетчатой рубахе и рабочих брюках из грубой ткани. Улыбающийся, спокойный, он усадил меня на мягкий диван перед камином, в котором потрескивали березовые поленья. Вспыхивая, закручивалась их белая кора. Он щедро подливал в рюмки свой лучший херес. Откровенно говоря, другого он вообще не держал. До моего прихода он работал в мастерской над «Атакой Флауэрдью» и тут же с жаром принялся описывать различные этапы работы с фарфором. Тепло комнаты убаюкивало, к тому же Артур сам приготовил жаркое с овощами и попотчевал меня вкусной и обильной едой со свежеиспеченным хлебом и красным бургундским вином. За трапезой мы почти не говорили о тех ужасах, свидетелями которых стали на минувшей неделе. Так, случайные глубокомысленные замечания, и только. Оба мы страшно устали. Однако, слушая Артура, я осознавал, что он какой-то отрешенный, что трагические события последних дней будто вовсе не трогают его. По-видимому, он был слишком стар, а смерть для него почти ничего не значила. Или, возможно, стоя у последней черты, он вообще сомневался в смысле жизни.
Было поздно. Мы слышали, как ветер раскачивал временно поставленную дверь и заплату на фасаде. Херес согрел меня и прояснил голову.
Когда я сообщил Артуру о своем намерении ехать в Буэнос-Айрес, он искоса поглядел на меня:
– Ты не должен туда ехать, ты совершаешь ошибку.
Я пояснил: хочу разобраться, в чем тут дело, зачем Сирил приехал домой, почему его убили. Я сказал ему о своих подозрениях, что за Сирилом следили, иначе они никак не могли узнать о коробках.
– Опять эти проклятые коробки, – проговорил он угрюмо, с неодобрением. – Лучше бы их совсем не нашли, пусть бы себе лежали, покрывались пылью и плесенью, пока мы все не умерли… Пусть бы никто никогда не узнал о них. Что бы в них ни было, черт побери! – Он чиркнул спичкой о каминный кирпич, раскурил сигару и бросил спичку в огонь. – Это означает смерть, – промолвил он. – Коробки – это смерть, Джон, надеюсь, ты это понимаешь… Держись от них подальше. Эти люди, я имею в виду этих убийц, скрылись. Они получили то, что хотели, и уехали. Брось все это, Джон. Пускай Питерсон делает то, что считает нужным. Пусть этим занимается Федеральное бюро расследований. А ты не вмешивайся. Я говорю серьезно, поверь мне.
Он подбросил полено в огонь, подлил в мой бокал хереса. Мы сидели молча. Часы на камине пробили полночь. Артур начал рассказывать о моем деде, о днях, проведенных вместе с ним в Германии в двадцатых и тридцатых годах. Остин был человек практичный, говорил он, прагматик, а не политик и не теоретик.
Меня и раньше, и теперь очень интересовало, что в действительности думал мой дед о фашистах. Конечно, мне хотелось услышать от Артура, что Остин Купер презирал их, хотя я отлично знал, что дед был человеком далеко не эмоциональным и не способным презирать кого-либо или что-либо. Столкнувшись с необычным явлением, он всегда задавал единственный вопрос: «Что это даст?» Его больше всего интересовал конечный результат. Тут все было просто и ясно. Но вот об отношении Артура Бреннера к фашистам я не имел ни малейшего представления.
Во дворе по-прежнему гудел ветер, по стенам прыгали тени от пылавшего в камине огня. Наконец я все-таки решился спросить его.
– Никакой особой любви ни к кому из них в отдельности я не испытывал. Твой дед тоже рассматривал их в целом, а не в смысле интереса к отдельным личностям. Для него они были политики, такие же, как все другие, не хуже, не лучше, разве только, пожалуй, более деятельные и решительные. Бесспорно, они производили довольно сильное впечатление… Естественно, твоему отцу приходилось на многое закрывать глаза. Это была для него настоящая трагедия. Что касается меня… Что касается меня, – повторил он, – я невольно восхищался ими. Не с точки зрения морали, конечно, а совсем в другом смысле. Я пытался смотреть на них объективно, можно даже сказать, перспективно, то есть в историческом плане – с дальновидной точки зрения выдающихся умов того времени.
Артур продолжал в том же духе. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы он так свободно и откровенно говорил о прошлом. Я мог представить его себе молодым человеком: массивный, с крупными чертами лица, он, прищурив глаза, дает безжалостную оценку людям типа Гитлера и Геринга, как бы взвешивая их на весах исторической целесообразности, занося результаты своих наблюдений в записную книжку… Благодаря такой способности рассматривать нацистских деятелей в их сущности, а не через призму лицемерной морали, Бреннер, должно быть, принес огромную пользу союзникам во время войны. Я вспомнил, что время от времени видел его в Куперс-Фолсе. Бывая в городе, он непременно навещал деда. И однажды «Нью-Йорк таймс» опубликовала статью, в которой выражалось недоумение по поводу странной дружбы между высокопоставленным сотрудником разведывательных органов и известным американским приверженцем фашизма. Действительно, связь эта казалась довольно странной. Но исходила она от умения Артура четко разграничивать служение высоким идеалам и дружескую привязанность.
– Победители всегда одержимы в оценке моральной стороны действий побежденных, – сказал он, вертя в руках бокал с хересом и неотрывно глядя в камин. – В результате огромная часть сентиментальной ерундистики получает широкое хождение. Война, однако, никогда не считалась аморальным явлением даже на самом высоком уровне ответственности. Ее только считали разумной или неразумной в случае поражения или если поставленные цели не достигнуты. Война, развязанная Гитлером, тоже не была аморальной. Его стремление поставить Европу на колени – боже мой, это же абсолютно рациональная мысль, если принять во внимание политико-экономическую реальность, и психологически здравая, если учитывать национальные черты тевтонских народов. – Он поймал мой удивленный взгляд. – Нацистская идея своего превосходства вовсе не нова и не так уж необоснованна, Джон. Почитай нашу собственную историю… – Он повернулся к огню спиной. – Гитлер являлся олицетворением определенных устремлений немецкой нации, вызванных Версальским мирным договором. Но с чем я никогда не мог согласиться – так это с тем, что в его далеко идущих планах полностью отсутствует мораль. Вопрос нравственности был поднят в связи с евреями, цыганами – словом, со всеми теми народами, которые, по мнению Гитлера, подлежали уничтожению. Именно этот факт, вообще говоря, заслуживающий морального порицания, и есть величайшая стратегическая ошибка в его рассчитанном на тысячу лет вперед плане. Как он мог, почти обладая властью над миром, совершить столь грубый просчет? Невероятное недомыслие, Джон! Совершенно очевидно, ему следовало использовать евреев с их несметным богатством, умом и практической жилкой. Вобрав их в орбиту рейха, он мог тем самым объединить Европу и создать самый могущественный политико-экономический альянс из всех, какие знала история нашей планеты. Не смог он обойтись и без некоторых элементов мистики: например, он любил повторять легенду о погруженном в сон молодом Зигфриде,
[6]
который восстанет с карающим мечом в руках, когда пробьет его час. К подобным вещам твой дед оставался равнодушным. – Артур улыбнулся, удовлетворенно кивнул. – Миф, музыка, мишура, торжественные марши во время массовых митингов не производили на него ни малейшего впечатления. Они вызывали у него только недоумение. Он считал их дешевым представлением, вульгарной показухой. Меня же все это занимало гораздо больше. Особенно поражала сила и энергия, с какой нацисты овладевали душами людей, подчиняли их себе. Потенциальная возможность достичь цели была просто колоссальной. Есть что-то удивительное в фанатизме, Джон, не устаешь восхищаться теми людьми, которые глубоко убеждены в своей правоте и готовы пойти на все ради ее торжества. – Он засопел, высморкал свой багровый нос. – Не то что у нас, конечно. У нас черта с два добьешься от кого-нибудь покорности и повиновения.