— Алферьев?
— Да. Зиночка рассказывала мне, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.
Она отхлебнула глоток и спросила:
— Вы когда-нибудь бывали у Зиночки дома? Свечников покачал головой.
— У нее в гостиной висит портрет. Яковлев нарисовал ее, когда они еще были женаты. Зиночка стоит в пустыне, окруженная зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото с этого портрета. Хотите, пришлю?
Присев за письменный стол и записывая адрес, по которому она могла выслать ему эту фотографию, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он выглянул в окно. Улица была пуста, однако он явственно ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из тех, кто находился в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему-то оно второй раз возникло именно здесь, у Вагина, причем в тот момент, когда он сидел за письменным столом.
Свечников еще раз посмотрел на улицу. Никого, лишь перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, пытаясь, видимо, доискаться до причины, которая мешает хозяевам повернуть щеколду. Обида слышалась в ее блеянии — дескать, вот я пришла, и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.
Между тем хозяева явно были дома. Сквозь пыльное стекло угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание туго натянутой тесьмы. На секунду приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем. Вдруг совершенно ясно стало, что именно оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.
— Коза эта, она чья? — спросил он у Вагина.
— Билька-то? Соседская.
— А кто живет в том доме?
— Она и живет.
— Кто — она? Коза?
— Та, — с раздражением объяснил Вагин, — про кого я рассказывал. Выварками торгует.
Догадка уже холодила душу. Дрогнувшим голосом Свечников спросил фамилию этой спекулянтки, и когда она прозвучала, все разом встало на свои места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что этот взгляд остался в памяти сам по себе, отлепившись от своего источника.
Рука невольно дернулась к груди.
Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем — осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым детским почерком написано:
Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен или отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни серебряная, ни золотая, ни оловянная. Господь Бог в небесах сохранитель мой от всего. Аминь.
Он не был отравлен телом в пятнадцатом году, под Вильно, когда немцы пустили газы, и за четыре года никакая пуля, ни германская, ни австрийская, ни дутовская, ни колчаковская, его не коснулась. Единственный раз ранило прошлым летом, но это было то исключение, которое подтверждает правило.
Письмо святое отвело от него одну пулю, а вторую направило в гипсовую ручку.
Обе выпустил тот, кто прятался сейчас в комнатной тьме за окном, не решаясь выйти к калитке и впустить козу. Боялся, что Свечников увидит его и все поймет.
Вчера, когда шли с Вагиным к Стефановскому училищу, это он шел за ними, а потом выстрелил из темноты. Это его заметил во дворе Порох, но не разглядел. Его же позавчера видел и Вагин, возвращаясь домой с сумочкой Казарозы в руке. За Вагиным он, конечно, не следил, просто им было по пути, но осторожность подсказала ему, что лучше в тот вечер не попадаться на глаза знакомым.
Теперь нетрудно было представить, что произошло на концерте в Стефановском училище. Когда свет уже погасили и Казароза стояла в розовом луче, этот гаденыш вслед за Даневичем со двора поднялся по пожарной лестнице к дальнему от сцены окну. Окно было открыто, но шторы задернуты, он смотрел в щелочку, поэтому никто его не заметил. Стрелять именно там он, скорее всего, не собирался, но тут курсант бабахнул из своего «гассера», и рука сама вырвала из штанов револьвер.
«Два года общественно-принудительных работ с высылкой из города, — сказала тогда Ида Лазаревна. — Твое выступление внесли в протокол как речь обвинителя». — «А если бы я не выступил?» — «Было бы то же самое, но без высылки».
— Детей у нее двое? — спросил Свечников.
— Один-то уж взрослый, года на три только меня помладше, — сказал Вагин. — Тоже шорничает помаленьку.
— Звать его как?
— Генькой. Генька Ходырев… Куда вы?
Не ответив, Свечников бросился на улицу, пересек ее, взлетел на крыльцо, дернул дверь. Та не поддалась. Он дернул сильнее, даже не пытаясь понять, открывается она вовнутрь или наружу. Глаза уже застилало бешенством.
С крыльца, перевесившись через палисадник, ткнул кулаком в стекло. Осколки посыпались и зашуршали в цветах на подоконнике.
— Открой! Лучше открой, гаденыш!
Никто не отозвался, лишь где-то в глубине заверещал младенец. Матери, значит, дома нет.
Он метнулся к калитке, но не сразу совладал со щеколдой. Коза ловко протырилась вперед, с триумфальным блеянием побежала по двору.
Какое-то тряпье сохло на веревке, серая от уличной пыли огородная ботва подступала к самому дому. Сбоку были пристроены дощатые сени, но ломиться туда уже не имело смысла. Ухо уловило вороватый железный шорох скользнувшего в петлю дверного крюка.
Слева торчал смердящий сортир, справа две слеги подпирали оползающую бревенчатую стену с подгнившими нижними венцами. Щели заткнуты тряпками в пятнах птичьего помета. Печной чугун с прогоревшим дном висит на гвозде.
Здесь было еще одно оконце, пониже, розовое от заката. Свечников пнул стоявшее под ним ведро с помоями, затем наотмашь, не боясь пораниться, опять высадил стекло, нащупал задвижку, рванул обе рамы на себя. Они легко разошлись, он взялся за верхнюю окончину, подтянулся, ногой смел на пол цветочные горшки и спрыгнул в комнату.
Убийца Казарозы стоял перед ним, низкое солнце било ему прямо в лицо. Свечников узнал его сразу и все же на долю секунды царапнуло сомнение, такой он был тощий, с птичьей головкой, с остреньким зырянским носиком. Лишь белесая пустота в светлых глазах с острыми кошачьими зрачками говорила о том, что браунинг, зажатый в его детской руке, легко может выстрелить и в третий раз.
В следующий момент он уже был зажат в угол, мертво притиснут к стене. На божнице над их головами с металлическим стуком упала иконка.