— Вот мы толкуем тут о совершенно особенном Карнавале:
откуда он взялся, да почему, да зачем он здесь? Вроде бы никто и никогда такого
не видел, а уж в нашем городишке — тем более. Однако не угодно ли вам
посмотреть вот сюда. — Он постучал пальцем по сильно пожелтевшей газетной
рекламе с числом в правом верхнем углу: 12 октября 1888 года. Реклама гласила:
«Дж. К. Кугер и Г.М. Дарк представляют: театр-пандемониум, сопутствующие выступления,
международный противоестественный музей!»
— «Дж. К.Г.М.», — вспомнил Джим, — на
вчерашних афишах эти же инициалы. Но ведь не могут они быть теми же самыми?
— Не могут? Как сказать… — Отец Вилли потер
виски. — Я, когда вот это увидел, тоже весь мурашками пошел.
Он положил на стол еще одну старую газету.
— Вот. 1860 год. И еще есть 1846-й. Та же реклама, те
же фамилии. Дарк и Кугер, Кугер и Дарк, они появляются и исчезают примерно
каждые тридцать-сорок лет. Люди успевают все забыть. Где их носило все эти годы?
Похоже, они путешествовали. Только довольно странно: они появляются всегда в
октябре: октябрь 1846-го, октябрь 1860-го, 1888-го, 1910-го и, наконец,
нынешний октябрь… — Голос Хэллуэя зазвучал глуше. — Бойтесь людей осени…
— Чего?
— Один старый религиозный трактат. Пастор Ньюгейт,
кажется. Я его в детстве читал. Как же там дальше? — Он попытался
вспомнить. Облизал губы. Наморщил лоб. Вспомнил. — «Для некоторых людей
осень приходит рано и остается на всю жизнь. Для них сентябрь сменяется октябрем,
следом приходит ноябрь, но потом, вместо Рождества Христова, вместо Вифлеемской
Звезды и радости, вместо декабря, вдруг возвращается все тот же сентябрь, за
ним приходит старый октябрь, и снова падают листья; так оно и идет сквозь века:
ни зимы, ни весны, ни летнего возрождения. Для подобных людей падение
естественно, они не знают другой поры. Откуда приходят они? Из праха. Куда
держат путь? К могиле. Кровь ли течет у них в жилах? Нет, то — ночной ветер.
Стучит ли мысль в их головах? Нет, то — червь. Кто глаголет их устами? Жаба.
Кто смотрит их глазами? Змея. Кто слушает их ушами? Черная бездна. Они
взбаламучивают осенней бурей человеческие души, они грызут устои причины, они
толкают грешников к могиле. Они неистовствуют и во взрывах ярости суетливы, они
крадутся, выслеживают, заманивают, от них луна угрюмеет ликом и замутняются
чистые текучие воды. Таковы люди осени. Остерегайся их на своем пути». Чарльз
Хэллуэй замолчал, и оба мальчика разом выдохнули.
— Люди осени, — повторил Джим. — Это они!
Точно!
— А мы тогда кто? — сглотнул от волнения
Вилли. — Мы, значит, люди лета?
— Ну, я бы так прямо не сказал, — покачал головой
Хэллуэй. — Сейчас-то вы, конечно, ближе к лету, чем я. Может быть,
когда-то и я таким был, но только очень давно. Большинство у нас серединка на
половинку. Августовским полднем мы защищаемся от ноябрьских заморозков, мы
живем благодаря запасам тепла, скопленным Четвертого Июля, но бывает, и мы
становимся Людьми Осени.
— Ну не ты же, папа!
— Не вы же, мистер Хэллуэй!
Он быстро повернулся к ним и успел заметить, как они бледны,
как напряжены их позы с неподвижно лежащими на коленях руками.
— Слова, слова… Не надо меня убеждать, я говорю то, что
есть. Как ты думаешь, Вилли, знаешь ли ты своего отца на самом деле? И
достаточно ли я знаю тебя, если случится нам вместе выйти против тех?
— Я не понял, — протянул Джим. — Так вы —
кто?
— Черт побери! Да знаем мы, кто он! — взорвался
Вилли.
— Ой ли? — скептически произнес седой
мужчина. — Давай посмотрим. Чарльз Вильям Хэллуэй. Ничего особенного,
кроме того, что мне пятьдесят четыре, а это всегда не совсем обычно, особенно
для тех, к кому эти пятьдесят четыре относятся. Родился в местечке под
названием Сладкий Ключ. Жил в Чикаго. Выжил в Нью-Йорке. Маялся в Детройте,
сменил кучу мест, здесь появился довольно поздно, а до этого переходил из
библиотеки в библиотеку по всей стране, потому что любил одиночество, любил
сравнивать с книгами то, что встречал на дорогах. Как-то раз, посреди всей этой
беготни, твоя мать, Вилли, остановила меня одним взглядом, и вот с тех пор я
здесь. По-прежнему любимое время для меня — ночь в библиотечном зале. Навсегда
ли я бросил якорь? Может, да, а может, и нет. Зачем я оказался здесь? Похоже,
затем, чтобы помочь вам.
Он помедлил и долго смотрел на симпатичные, открытые
мальчишеские лица.
— Да, — произнес он наконец. — Слишком долго
в игре. Я помогу вам.
39
Ночной холодный ветер яростно тряс бельмастые окна
библиотеки. Вилли, давно уже молчавший, вдруг сказал:
— Пап… ты всегда помогаешь…
— Спасибо, сынок, только это неправда. — Чарльз Хэллуэй
тщательно изучал свою совершенно пустую ладонь. — Дурак я, —
признался он неожиданно, — всегда норовил заглянуть поверх твоей головы —
что там у тебя впереди. Нет бы на тебя посмотреть, на то, что сейчас есть. Но
этак и каждый ведь дурак — вот мне уже и легче. Как оно бывает: ты вкалываешь
всю жизнь, карабкаешься, прыгаешь за борт, сводишь концы с концами, прилепляешь
пластырь, гладишь по щеке, целуешь в лобик, смеешься, плачешь, словом, весь при
деле, и так до тех пор, пока не оказываешься вдруг наихудшим дураком на свете.
Ну, тогда, понятно, орешь: «Помогите!», и очень здорово, если тебе ответит
кто-нибудь. Я просто вижу эти небольшие городишки, раскиданные по всей стране,
захолустные заповедники для дураков. И вот однажды появляется Карнавал. Ему достаточно
тряхнуть любое дерево, и посыплется просто дождь из болванов, из таких, знаешь,
индивидуумов, которым кажется (а может, и на самом деле так), что на их
«помогите» некому ответить. Вот такие дураки-индивидуалисты и составляют
урожай, который убирает Карнавал по осени.
— Черт возьми! — в сердцах произнес Вилли. —
Но тогда ведь бороться с ними — безнадежное дело!
— Не скажи. Мы-то — вот они, сидим и думаем, какая
разница между летом и осенью. Это уже хорошо. Значит, есть выход, значит, вы не
останетесь дураками, значит, грех, зло, неправда, что бы этими словами ни
называли, к вам не пристанут. У этого Дарка с его дружками не все козыри на
руках. После нашего разговора я это точно знаю. Да, я его боюсь, но ведь и он
меня побаивается. Тут мы квиты. Вопрос: как нам этим воспользоваться?
— Как?
— Начнем сначала. Возьмем историю. Если бы люди всегда
стремились только к плохому, их бы просто не было. А ведь мы уже не плаваем
вместе со всякими барракудами, и не бродим стадами по прериям, и не ищем у
соседки-гориллы блох под мышкой. Мы ухитрились в свое время отказаться от
клыков хищников и принялись жевать травку. Всего за несколько поколений мы
уравняли философию охоты с философией земледелия. Тут нам пришло в голову
измерить свой рост, и выяснилось, что мы — повыше животных, но пониже ангелов.
Потрясающая идея! Чтобы она не пропала, мы записали ее тысячу раз на бумаге, а
вокруг понастроили домов наподобие того, в котором мы сидим. И теперь мы водим
хороводы вокруг этих святилищ, пережевываем нашу сладкую идею и пытаемся
сообразить, с чего же все началось, когда же пришло это решение — быть
непохожими на всех остальных? Наверное, как-то ночью, примерно сотню тысяч лет
назад, один из тогдашних косматых джентльменов проснулся у костра, посмотрел на
свою сильно волосатую леди с младенцем и… заплакал. Ему подумалось, что придет
время, и эти теплые и близкие станут холодными и далекими, уйдут навсегда. Этой
ночью он все трогал женщину, проверяя, не умерла ли она еще, и детей, которые
ведь тоже умрут когда-нибудь. А на следующее утро он обращался с ними уже
чуточку поласковее, ведь они того заслуживали. В их крови, да и в его тоже,
таилось семя ночи, пройдет время, и оно сокрушит жизнь, разрушит тело и
отправит его в ничто. Тот джентльмен уже понимал, как и мы понимаем: век наш
короток, а у вечности нет конца. Как только это знание поселяется в тебе,
следом тут же приходят жалость и милосердие, и тогда мы стремимся оделить
других любовью.