— В клетке?
— Под водой в клетке.
— Ну, знаешь, я вижу, без второй стороны «Тоски» тут не
обойтись!
Фанни, как смерч, поднялась с кресла, стремительно, как
огромная приливная волна, подкатилась к патефону, с силой покрутила ручку и,
как Божье благословение, осторожно опустила иголку на перевернутую пластинку.
Под звуки первых аккордов она вернулась в кресло, словно
корабль-призрак, царственная и бледная, спокойная и сосредоточенная.
— Я знаю, почему ты так тяжело это переживаешь, —
сказала она. — Из-за Пег. Она все еще в Мехико? Учится?
— Уехала три месяца назад. Все равно что три
года, — ответил я. — Господи, я такой одинокий!
— И все тебя задевает, — добавила Фанни. —
Может, позвонишь ей?
— Да что ты, Фанни! Я не могу себе этого позволить. И
не хочу, чтобы она платила за мой звонок. Остается надеяться, что она сама на
днях позвонит.
— Бедный мальчик! Болен от любви!
— Болен от смерти! И что отвратительно, Фанни, я даже
не знал, как звали этого старика. Позор, правда?
Вторая часть «Тоски» меня доконала. Я сидел опустив голову,
слезы струились по лицу и с кончика носа капали в стакан с вином.
— Ты испортил свой «Сент-Эмильон», — мягко
упрекнула меня Фанни, когда пластинка закончилась.
— Я просто бешусь от злости, — признался я.
— Почему? — удивилась Фанни. Она, словно большое
гранатовое дерево, отягощенное плодами, склонилась над патефоном, подтачивала
новую иголку и искала пластинку повеселее. — Почему?
— Фанни, старика кто-то убил. Кто-то засунул его в эту
клетку. Как бы он сам туда попал?
— О Боже! — простонала Фанни.
— Когда мне было двенадцать, моего дядю — он жил на
Востоке — поздно ночью застрелили во время налета, прямо в машине. На похоронах
мы с братом поклялись, что найдем убийцу и разделаемся с ним. Но убийца до сих
пор гуляет на свободе. Это было давно и в другом городе. А сейчас убийство
произошло здесь. Кто бы ни утопил старика, он живет в Венеции, в нескольких
кварталах от меня. И когда я найду его…
— Ты передашь его полиции, — перебила меня Фанни и
с тяжеловесной плавностью подалась вперед. — Тебе надо хорошенько
выспаться, сразу почувствуешь себя лучше.
Она внимательно изучала мое лицо.
— Нет, — вынесла она окончательный
приговор. — Лучше ты себя не почувствуешь. Ладно, делай что хочешь. Будь
дураком, как все мужчины. Господи, каково нам, женщинам, наблюдать, как вы,
идиоты, убиваете друг друга, как убийцы убивают убийц. А мы стоим рядом,
умоляем прекратить это, и никто нас не слышит. Почему ты-то не хочешь меня
послушаться, любовь моя?
Она поставила другую пластинку и осторожно, словно даря
поцелуй, опустила на нее иголку, а потом добралась до меня и потрепала по щеке
своими длинными розовыми, как хризантема, пальцами.
— Пожалуйста, будь осторожен. Не нравится мне ваша
Венеция. Улицы там плохо освещены. И эти проклятые насосы! Все ночи напролет
качают нефть, качают не переставая. От их стонов нет спасения.
— Венеции я не боюсь, и того, кто там рыскает,
тоже, — сказал я.
А сам подумал: «Того, кто стоит в холлах у дверей стариков и
старух и ждет».
Возвышавшаяся надо мной Фанни сразу стала похожа на огромный
ледник.
Наверно, она снова вгляделась в мое лицо, по которому можно
читать, как по книге. Я ничего не могу скрыть. Инстинктивно она бросила взгляд
на дверь, как будто за ней мелькнула чья-то тень. Ее интуиция ошеломила меня.
— Что бы ты ни делал, — голос Фанни звучал глухо,
затерявшись в глубинах ее многопудового, вдруг насторожившегося тела, —
сюда приносить не вздумай.
— Смерть нельзя принести, Фанни.
— Еще как можно. Вот и вытри ноги, когда будешь входить
в дом. У тебя есть деньги, чтобы отдать костюм в чистку? Могу немного дать.
Доведи до блеска ботинки. Почисти зубы, никогда не оглядывайся. Глаза могут
убить. Если на кого-нибудь посмотришь и он увидит, что ты хочешь, чтобы тебя
убили, он пойдет за тобой. Приходи ко мне, дорогой мальчик, но сначала вымойся
и, когда пойдешь сюда, смотри только вперед.
— Ерунда, Фанни, бред собачий. Это смерть не остановит,
ты и сама прекрасно знаешь. Но все равно я ничего не притащу к тебе, кроме
самого себя, Фанни, и моей любви, как все эти годы. Мои слова растопили
гималайские льды. Фанни медленно повернулась, как большая карусель, и тут мы
оба вдруг услышали музыку: пластинка, оказывается, уже не шипела, а давно
играла.
«Кармен».
Фанни Флорианна запустила пальцы за пазуху и извлекла черный
кружевной веер: легкое движение — и он раскрылся, как распустившийся цветок.
Фанни кокетливо повела им перед лицом, и глаза ее зажглись азартным огнем
фламенко, она скромно опустила веки и запела, ее пропавший голос возродился
вновь, свежий, как прохладный горный ручей, молодой, каким был я сам всего
неделю назад.
Она пела. Пела и двигалась в такт.
Мне казалось, будто я вижу, как медленно поднимается тяжелый
занавес «Метрополитен-оперы» и окутывает Гибралтарскую скалу, вижу, как он
колышется и кружится, подчиняясь движениям одержимого дирижера, способного
зажечь энтузиазмом танцующих слонов или вызвать из океанских глубин стадо белых
китов, пускающих фонтаны воды.
К концу первой арии у меня снова полились слезы.
На этот раз от смеха.
Только потом я подумал: «Господи Боже мой! Впервые! У себя в
комнате! Она пела!»
Для меня.
* * *
Внизу на улице день был в разгаре.
Я стоял на залитом солнцем тротуаре, покачиваясь, смакуя
оставшийся во рту вкус вина, и смотрел на второй этаж.
Оттуда неслась прощальная ария. Мадам Баттерфляй
расставалась с молодым лейтенантом — весь в белом, он покидал ее навсегда.
Мощная фигура Фанни возвышалась на балконе; она смотрела
вниз, ее маленький, похожий на розовый бутон рот печально улыбался: юная
девушка, томившаяся за круглым, словно полная луна, расплывшимся лицом, давала
мне понять, что музыка, звучащая в комнате за ее спиной, говорит о нашей
дружбе, о том, что на какое-то время расстаемся и мы.
Глядя на Фанни, я вдруг подумал о Констанции Реттиген,
запертой в мавританской крепости на берегу океана. Мне захотелось вернуться и
расспросить Фанни, что между ними общего. Но она, прощаясь, помахала рукой. И
мне ничего не оставалось, как помахать в ответ.