— Ха!
Я завертелся на стуле в паническом ужасе — как бы увернуться
от дыхания этого маньяка, этого проспиртованного чудовища. И вспомнил еще
что-то: запах! Он вернулся ко мне вдруг и теперь обдавал мне лицо, лоб, нос.
Это был запах разверстых могил, запах сырого мяса, гниющего
на солнце. Запах скотобойни.
Я крепко зажмурился, и меня начало рвать.
— Малыш! Проснитесь! Господи помилуй! Очнитесь,
малыш! — кричал Крамли, он тряс меня, шлепал по щекам, массировал шею. Он
опустился на колени, пытаясь подпереть мне голову, поддержать руки, не зная,
как лучше меня ухватить. — Ну все, малыш, все! Ради Бога, успокойтесь!
— Ха! — выкрикнул я, в последний раз содрогнулся,
дико озираясь, выпрямился и вместе с этим гниющим мясом свалился в могилу, а
трамвай пронесся надо мной, и могилу залило дождем, а Крамли продолжал бить
меня по щекам, пока у меня изо рта не вылетел большой сгусток залежавшейся
пищи.
Крамли вывел меня в сад, добился, чтобы я стал ровнее
дышать, вытер мне лицо, ушел в дом подтереть пол и вернулся.
— Господи! — воскликнул он. — Ведь
получилось! Мы достигли даже большего, чем хотели! Правда?
— Да, — устало согласился я. — Я услышал его
голос. И говорил он именно то, что я ждал. То, что предложил вам как название
вашей книги. Но голос его я хорошо слышал, он мне запомнился. Когда я теперь
его увижу, где бы это ни оказалось, я его узнаю. Мы идем по следу, Крамли! Мы
уже близко. На этот раз он не уйдет. Теперь у меня есть примета еще получше,
чтобы его узнать.
— Какая?
— Он пахнет трупом. В тот раз я не заметил, а если и
заметил, то так нервничал, что забыл. Но сейчас вспомнил. Он мертвый,
наполовину мертвый. Так пахнет пес, раздавленный на улице. У него рубашка, и
брюки, и пиджак — все застарело-заплесневевшее. А сам он еще того хуже. Так
что…
Я побрел в дом и очутился за письменным столом.
— Ну теперь-то я и своей книге могу дать новое
название, — сказал я и стал печатать.
Крамли следил за моей рукой. На бумаге появились слова, и мы
оба прочли:
«От смерти на всех парусах». — Хлесткое
название, — сказал Крамли. И пошел выключить звук, убрать шум темного
дождя.
* * *
Панихиду по Фанни Флорианне служили на следующий день. Крамли
отпросился на час и подвез меня к благостному старомодному кладбищу на холме, с
которого открывался вид на горы Санта-Моники. Я удивился, обнаружив вереницу
машин у ограды, и еще больше удивился, увидев, что к открытой могиле движется
длинная процессия желающих возложить цветы. Людей было не меньше двух сотен, а
цветов, наверно, тысячи.
— Обалдеть! — пробормотал Крамли. -только
посмотрите, какое сборище! Кого тут только нет! Вон тот сзади — это же Кинг
Видор
[128]
!
— Точно, Видор. А вон Салка Фиртель. Когда-то она
писала сценарии для Греты Гарбо
[129]
. А вон тот типчик —
мистер Фоке — адвокат Луиса Б. Майера
[130]
. А этот подальше —
Бен Гетц, он возглавлял филиал МГМ в Лондоне. А тот.
— Как же вы никогда не говорили, что ваша подружка
Фанни водится с такими шишками?
— А думаете, мне она говорила?
«Фанни, милая моя Фанни, — подумал я, — как это на
тебя похоже, ведь словечком не обмолвилась, не похвасталась ни разу, что
столько знаменитостей карабкалось все эти годы по лестницам твоего чудовищного
дома, чтобы посидеть с тобой, поболтать, повспоминать, послушать твое пение.
Почему, Фанни, ты ни разу об этом не заикнулась? Как жаль, что я этого не знал,
я никому не проболтался бы».
Я вглядывался в лица среди цветов. Крамли тоже.
— Думаете, он тут? — тихонько спросил он.
— Кто?
— Тот, кто, по-вашему, прикончил Фанни.
— Если бы я его увидел, я бы его узнал. Хотя нет, я бы
узнал его, только если бы услышал.
— И что тогда? — спросил Крамли. — Арестовали
бы его за то, что несколько дней назад он ехал пьяный в ночном трамвае?
Наверно, по моему лицу он понял, как я ужасно устал — Ну
вот, опять я порчу вам настроение, — расстроился Крамли.
— Друзья! — начал кто-то.
И толпа смолкла.
Это была самая лучшая панихида из всех, какие я когда-либо
наблюдал, если только так можно сказать о панихиде. Меня никто не просил
выступать, да и с какой стати? Но другие брали слово на одну — три минуты и
вспоминали Чикаго в двадцатых годах или Калвер-Сити в середине двадцатых, тогда
там были луга и поля и МГМ возводила там свою лжецивилизацию. В ту пору раз
десять в году вечерами на обочину возле студии подавали большой красный
автомобиль, в него садились Луис Б. Майер с Беном Гетцем и остальными и играли
в покер по дороге в Сант-Бернардино, там они просматривали последние фильмы с
Джильбертом
[131]
, или Гарбо, или Наварро
[132]
и привозили домой пачки карточек с предварительными оценками: «шикарный фильм»,
«дрянной», «прекрасный», «кошмар» — и долго потом тасовали эти карточки вместе
с королями и дамами, валетами и тузами, стараясь представить, какие же, черт
возьми, у них на руках взятки. В полночь они снова собирались за студией,
играли в карты и, благоухая запретным виски, вставали со счастливыми улыбками
или с мрачными, полными решимости лицами посмотреть, как Луис Б. Майер ковыляет
к своей машине и первый уезжает домой.
И сейчас они все были здесь, и их речи звучали очень
искренне и очень проникновенно. Никто не лгал. За каждым сказанным словом
угадывалось большое горе.
В разгар этого жаркого полдня кто-то взял меня за локоть. Я
обернулся и ахнул:
— Генри! Ты-то как сюда добрался?
— Уж конечно, не пешком.
— Как же ты нашел меня в этой толпе?
— Мылом «Слоновая кость» от тебя одного пахнет, от всех
других «Шанелью» или «Пикантным». В такие дни, как сегодня, я радуюсь, что я
слепой. Слушать все это еще ладно, а видеть никакой охоты нет.