— Ну? — удивился Крамли.
— И водоросли больше не появлялись. И тот, кто
приходил, кем бы он ни был, с тех пор не возвращался.
— Откуда вы знаете? — ахнул Крамли.
— Да вот знаю! Вы сделали то, что надо, хотя сами не
догадывались. Совсем как я. Я наорал на него, и от меня он тоже отстал. О
Господи, Господи!
Я рассказал Крамли о моей удаче с «Меркурием», о том, как я
дурак дураком носился по городу, как кричал всем, и небу в том числе, и как с
тех пор дождь перестал в три часа ночи стучать в мою дверь и, — кто
знает? — может, никогда больше стучать не будет.
Крамли так и сел, будто я обрушил на него наковальню.
— Элмо, — продолжал я, — мы приближаемся к
цели! Мы сами не ожидали, а напугали его. Чем дальше он от нас уходит, тем
больше мы о нем знаем. Ну, во всяком случае, так мне кажется. По крайней мере,
мы знаем, что его пугают громко орущие дуралеи и детективы, которые, хохоча,
барабанят, как маньяки, на машинке до пяти утра. Печатайте, печатайте, Крамли.
Тогда вы в безопасности…
— Бред сивой кобылы! — выдохнул Крамли. Но сам при
этом смеялся.
Его улыбка придала мне храбрости. Я порылся в карманах и
вынул анонимное письмо, спугнувшее Хопвуда, а также любовное послание,
напечатанное на солнечно-яркой почтовой бумаге и заманившее актера на берег.
Крамли повозился с кусочками этой головоломки и снова, будто
любимым старым халатом, прикрылся циничным скепсисом.
— Письма напечатаны на разных машинках. Оба без
подписи. Да каждое из них мог напечатать любой дурак! И если, как мы считаем,
этот Хопвуд был насчет секса тронутый, значит, он, прочтя желтую записку,
вообразил, будто ее и впрямь написала Реттиген, и помчался на берег ждать, как
паинька, когда она к нему бросится и начнет тискать ему задницу. Но мы-то знаем,
что Реттиген в жизни бы ничего подобного не написала. У нее чувства достоинства
хватило бы на десятитонный грузовик. Она нигде никогда не стояла с протянутой
рукой — ни в голливудских студиях, ни на панели, ни на берегу. И что это нам
дает? Заплывы свои она совершала в странное время. Я на дежурствах наблюдал это
ночь за ночью. И пока она резвилась с акулами за двести ярдов от берега, любой
— даже я — мог забраться в ее гостиную, воспользоваться ее почтовой бумагой,
нашлепать на машинке призывную записку, выбраться и послать ее по почте этому
дураку Хопвуду, а дальше сидеть и ждать, когда начнется фейерверк.
— И что из этого? — спросил я.
— А то, — сказал Крамли, — что результат у
всей затеи получился обратный. Реттиген струхнула, заметив этого эксгибициониста,
заплыла подальше, чтобы от него избавиться, и попала в быстрое течение. А
Хопвуд на берегу ждал, когда она вернется, и, когда увидел, что она не
возвращается, наложил в штаны и убежал. А на другой день получил эту вторую
записку — форменный конец света! Он понял, что кто-то видел его на берегу и
может указать на него как на убийцу Реттиген. Так что…
— Он уже скрылся, — проговорил я.
— Правильно. Но нам-то все равно еще плыть и плыть до
берега без весел и без руля. Что мы можем предъявить?
— Того типа, что звонит нам по телефону, того, что
украл у парикмахера Кэла голову Скотта Джоплина со старой фотографии и так
напугал Кэла, что тот удрал из Венеции.
— Допустим.
— Типа, который прячется в холлах, кто напоил старика,
засунул его в старую львиную клетку и, наверно, захватил себе на память из его
кармана немного конфетти от трамвайных билетов.
— Допустим.
— Типа, до смерти напугавшего леди с канарейками и
стащившего у нее газеты, которыми она устилала дно клеток. А когда Фанни
перестала дышать, он забрал себе как трофей пластинку с «Тоской». А потом
послал письма старому актеру Хопвуду и выкурил его из города навсегда. Из
комнат Хопвуда он, наверно, тоже что-то спер, но этого мы никогда не узнаем. А
у Констанции Реттиген он мог как раз перед моим приходом прихватить бутылку
шампанского. Надо проверить! Этот тип не может удержаться, чтобы чего-нибудь не
хапнуть! Он, видите ли, коллекционер!
Зазвонил телефон. Крамли снял трубку, послушал, передал ее
мне.
— Подмышки, — проговорил низкий голос.
— Генри!
Крамли приблизил ухо к трубке рядом со мной.
— Подмышки вернулся, крутился здесь час или два
назад. — Голос Генри доносился из другой страны, из огромного далекого
дома в Лос-Анджелесе, из прошлого, которое уже неумолимо умирало. — Кто-то
должен его схватить. Кто?
Генри повесил трубку.
— Подмышки, — повторил я и, вынув из кармана
пахнущий весной одеколон Хопвуда, поставил его на стол перед Крамли.
— Не подойдет! — вскинулся Крамли. — Кто бы
ни был этот гад в доме Фанни, это не Хопвуд. Тот всегда благоухал, как клумба с
бархатцами или звездная пыль. Хотите, чтобы я поехал обнюхивать дверь вашего
друга Генри?
— Нет, — отверг я это предложение. — К тому
времени как вы туда приедете, мистер Подмышки будет уже здесь, начнет шаркать
ногами у наших с вами дверей.
— Не начнет, если мы будем громко кричать и печатать,
печатать и кричать. Разве вы не помните? Кстати, что вы тогда кричали?
Я рассказал Крамли о том, что «Американ Меркурий» купил мой
рассказ, и о миллиарде долларов, которые мне теперь причитаются.
— Господи помилуй! — воскликнул Крамли. —
Теперь я понимаю, что чувствует папаша, когда его сыночка принимают в Гарвард.
Ну-ка, малыш, расскажите еще раз. Как вы этого добились? Что делать для этого
мне?
— Утром за машинку и набрасывайте.
— Ясно.
— Днем вычищайте.
Далеко в заливе загудела туманная сирена, долго и заунывно
повторяя, что Констанция Реттиген больше не вернется.
Крамли сел за машинку.
Я тянул свое пиво.
* * *
Ночью в десять минут второго кто-то появился у моей двери.
Я еще не спал.
«Господи, — подумал я, — ну пожалуйста! Сделай
так, чтобы все не началось сначала!»
В дверь стукнули изо всей силы — бамс! — и еще два
раза, один громче другого. Кто-то добивался, чтобы его впустили.
«О Господи! Вставай, трус, — говорил я себе. —
Вставай и покончи с этим. Раз и навсегда!»
Я вскочил и распахнул дверь.
— Шикарно выглядишь в рваных трусах! — воскликнула
Констанция Реттиген.