— Не кощунствуйте, Кренц, побойтесь Бога, — проворчал адмирал.
— Что вы знаете о кощунстве в следственной камере, Канарис?! — голос следователя наполнил металл. — Что вы о нем знаете?
— Это вы говорите мне?! — презрительно передернулся рот адмирала.
— Вам, бывший шеф абвера, вам, — постепенно наливалось кровью лицо Кренца.
— Решили, что вам это уже позволительно? — попытался восстановить свой статус адмирал Канарис.
— Решил, что о кощунстве над человеческой сущностью вам следовало бы расспросить у тех заключенных, которых лично вы, адмирал Канарис, допрашивали и пытали в камерах предварительного следствия абвера.
Наступившая пауза оказалась томительной для них обоих. С той только разницей, что Кренц ожидал ее завершения с любопытством, а Канарис — с мучительным желанием уйти от какой-либо реакции на его обвинение.
— Это случалось крайне редко, — резким движением руки попытался отмести его обвинение адмирал.
— Вот видите, случалось…
— Я сказал: крайне редко, — напомнил Канарис следователю.
И лишь потом удивленно уставился на оберштурмбаннфюрера, словно только теперь понял истинный смысл произнесенных им слов.
— У нас имеются другие сведения — и вполне конкретные свидетельства. Причем с особой жестокостью вы зверствовали как раз в те дни, когда появлялись в камерах после очередной ссоры с откровенно игнорировавшей и отвергавшей вас красавицей женой.
Услышав это, Канарис мгновенно прекратил свое нервное покачивание на стуле и резко распрямил спину. По поводу ссор с женой — это было святой правдой, но той правдой, о которой следователь гестапо не мог и не должен был знать.
— В любом случае, мне приходилось допрашивать врагов рейха, особой мягкости к которым наши законы не предусматривают.
— А мы, по-вашему, кого допрашиваем? — оскалил прокуренные зубы оберштурмбаннфюрер. — Его истинных друзей?
— И все же какое значение могут иметь наши с женой отношения к делу о..? — адмирал запнулся, не зная, как бы выразиться поделикатнее.
— …О заговоре против фюрера, — охотно подсказал ему Кренц, вновь ехидно оскаливая редкие, основательно пожелтевшие зубы.
— …К делу, по которому меня обвиняют? — нашел Канарис более приемлемый вариант.
— Ну, во-первых, к делу о заговоре против фюрера имеет отношение решительно все, что расходится с дисциплиной, законами и моралью рейха. А во-вторых, мы как раз и пытаемся понять, какое отношение к вашим вспышкам ревности к жене и ее вспышкам неприязни к вам имеет стремление пополнять свои зарубежные счета продажей важнейших тайн рейха.
— Нет у меня никаких зарубежных счетов! — буквально взревел Канарис. — Нет и никогда не было.
— А вот это нам еще только предстоит выяснить, альтруист-бессребреник вы наш.
— Здесь нечего выяснять! И так все ясно.
— Нервы у вас ни к черту, адмирал. Как с такими нервами можно было руководить абвером — ума не приложу.
* * *
Двое суток спустя, после очередного изнурительного допроса, Канарис вдруг почувствовал себя плохо. Состояние его было настолько очевидным, что следователь сам прервал словесную дуэль и, вызвав конвоира, отправил адмирала в камеру.
Он уже задремал, когда в проеме двери появился тюремный фельдшер.
— Сначала требуют буквально воскрешать заключенного из мертвых, — проворчал он еще с порога, — а когда тот немного придет в себя, отправляют на казнь. Вы не скажете мне, адмирал, в чем смысл подобного лечения?
— Очевидно, в особом тюремном гуманизме.
Фельдшеру было под шестьдесят; приземистый, истощенный, с обвисшими коричневыми мешочками у глаз, он сам мог представлять интерес для целого консилиума врачей. Но из всех предполагаемых диагнозов самым очевидным и неизлечимым являлся тот, что врач был… иудеем. Причем с такими впечатляющими признаками вырождения, что дожить с ними почти до конца войны можно было, только пребывая на службе у гестапо.
— И вы — тоже о гуманизме, господин Канарис…
— А кто еще изощрялся на эту тему? — устало спросил адмирал, чувствуя, как головокружение понемногу успокаивается.
— Господин Кренц.
— О боги, еще один ценитель гуманизма!
— Я воскликнул точно так же, но оберштурмбаннфюрер Кренц сказал мне: «Сходите-ка посмотрите этого великого лютеранского гуманиста Канариса. Каким бы хворям не предавался наш адмирал, на эшафот он должен взойти походкой императорского гвардейца. Иначе вместо него взойдете вы».
— Что-что, а убеждать оберштурмбаннфюрер умеет.
— … В чем успели убедиться многие. Но, в конечном итоге, дело не в этом. Интересно, с чего это вдруг он назвал вас лютеранским гуманистом?
— Во время последнего допроса мы как раз беседовали о гуманистических ценностях лютеранства. Естественно, первым об этом заговорил Кренц.
— За лютеранский гуманизм теперь тоже восходят на эшафот? — без какого-либо удивления в голосе поинтересовался фельдшер. — Раньше мне казалось, что только за иудейский.
Безучастно выслушав жалобы заключенного и столь же безучастно прощупав пульс, лекарь заставил его выпить какой-то порошок, затем, после пяти минут неловкого молчания, две таблетки и, закрыв свою сумку, собрался уходить.
— Что у меня, фельдшер?
— В этой тюрьме не существует болезни, которая помешала бы палачу вздернуть вас. Разница лишь в том, что одни восходят на эшафот сами, а других волокут, как недорезанную скотину.
— Только потому и спрашиваю, что встретить смерть хочу достойно.
Фельдшер остановился у двери, оглянулся и произнес:
— Это всегда заслуживает уважения: и тех, кто будет помнить вас, и даже тех, кто будет вас казнить. Некоторые пытаются кончать жизнь самоубийством, однако делать этого не стоит. И вы прекрасно понимаете, почему.
— Понимаю.
— Говорят, вы переправили нескольких евреев в Швейцарию, а затем помогали им финансово.
— Подобные вопросы уже много раз задавал мне следователь.
— Вы не обязаны отвечать, адмирал. Важно уже то, что мне об этом известно и что именно в этом гестапо видит ваше самое страшное, непростительное преступление. Некоторые заключенные выпрашивают у меня яда, чтобы избежать страха восхождения на голгофу. Здесь это величайшая ценность.
— Выступаете в роли торговца смертью?
— Многим я не дал бы яда, даже если бы он у меня был. Не из страха перед наказанием, а по совершенно иным мотивам. Но вам, адмирал, пожалуй, дал бы. Исключительно из уважения.
Через какое-то время пилюли подействовали, и адмирал даже впал в легкую дрему, но в это время начался налет «летающих крепостей». Не только стены тюрьмы, но и земля под ней содрогались от рева их моторов и взрывов. Причем бомбы ложились настолько близко, что не было никакого сомнения: пилоты не просто бомбят прилегающий район Берлина; нет, они целеустремленно совершают налет на здание Управления имперской безопасности.