Что ж, сказал себе Канарис, будем считать, что на сей раз, в своем втором исполнении, операция «Каин» не удалась; тем не менее о ней как о шпионской классике в Европе будут помнить до тех пор, пока хотя бы в одной стране будет существовать разведка.
* * *
Впрочем, и эта встреча со следователем теперь уже была в прошлом. Как ни старался Канарис уберечь себя ото сна, все же в какое-то время он уснул, словно бы впал в забытье. И вот теперь, вновь придя в себя, встревоженно посматривал на посеревшее тюремное окно, в котором зарождались первые проблески рассвета.
«Только не поддавайся панике, — сказал себе адмирал. — Сейчас ты должен вести себя так, как подобает капитану тонущего корабля: достойно встретить смерть, подавая пример мужества и силы воли всей команде. Положим, команды здесь не предвидится, зато наверняка будут генерал Остер и пастор Бонхёффер, а еще — палачи, доктор, представители суда, да и просто желающие поприсутствовать на казни самого адмирала Канариса.
И помни: уже сегодня вся верхушка рейха, весь высший состав СД и гестапо во всех подробностях будут знать о том, как Канарис вел себя перед казнью, что сказал на эшафоте; хватило ли у него духа умереть, как подобает бывшему шефу абвера, моряку, а главное, адмиралу».
Надев китель, Канарис старательно застегнул его на все пуговицы, попытался разгладить складки на груди, одернул полы.
Кренц что-то там говорил о том, что его будут казнить по-особому, каким-то исключительно жестоким методом. Но это не должно сломить его, это вообще уже не имеет никакого значения. Для разведчика поход на эшафот — то же самое, что выход на сцену Выход, к которому он должен готовиться в течение всей своей шпионской карьеры. Правы самураи: «Вся жизнь воина — это всего лишь приготовление к смерти». Только бы не заставили снять мундир! Единственное, чего он сейчас панически боялся, — чтобы его не лишили мундира. Пока на нем мундир — он солдат, а значит, и умирать обязан по-солдатски.
«Вспомни, — сказал он себе, — как вела себя во время казни где-то там, под Парижем, Мата Хари». Поцеловала сопровождавшую ее монахиню, улыбнулась офицеру и помощнику прокурора, благословила солдат, которые через несколько минут должны были расстрелять ее. Кстати, попал в нее только один из команды, остальные выстрелили мимо. Очевидно, в этом тоже проявляется уважение к мужеству.
29
… Первым увели на казнь генерала Остера. Канарис слышал, как охранник прокричал: «Осужденный Остер, на выход! Пришло время ответить за свое предательство!» Оскорблять обреченного на казнь — самое последнее дело, самый большой грех на душу; это было известно всем тюремщикам и во все века. Тот, кто обречен предстать перед судом Божьим, человеческому осуждению уже не подлежит.
Когда обреченного вели мимо его камеры, адмирал прислонился к двери: вдруг генерал решит что-либо крикнуть ему на прощание. Однако тот прошел молча. «…И правильно, — смирился с таким поведением своего начальника штаба бывший шеф абвера. — Какой смысл в этих криках, которые всегда воспринимаются и другими обреченными, и конвоирами как предсмертные вопли души? Умирать нужно достойно».
Конвоиры вернулись на удивление быстро — не прошло, наверное, и двадцати минут. Канарис отступил от двери, одернул китель и, вскинув подбородок, приготовился встретить их, как подобает морскому офицеру; но оказалось, что «обер-предателя рейха», как назвал его когда-то Кальтенбруннер, палачи оставили напоследок. Очевидно, для того, чтобы на казнь он шел уже мимо трупов своих товарищей. Что ж, момент устрашения присутствует во всех казнях, особенно когда речь идет о дезертирах и…
Произнести слово «предателях» адмирал так и не решился, даже мысленно.
А вторым во двор тюрьмы повели пастора Бонхёффера. Следует полагать, как можно хладнокровнее подумал Канарис, что сегодня они ограничатся казнью только «группы Канариса». Так и будет сообщено во всех служебных донесениях, а также по Берлинскому радио и в газетах. Если только в Берлине еще выходит хотя бы одна газета.
Увидеть бы, что произойдет с этим городом и этой страной через месяц-полтора, со смертной тоской в душе подумал Канарис. И ведь всего каких-нибудь полтора месяца! Но если счет жизни пошел на минуты, они тоже кажутся вечностью.
Адмирал уже знал, что, несмотря на пытки, которые применяли во время допросов к этому упрямцу пастору, ничего существенного гестаповцам он так и не поведал. Хотя мог бы. Кренц сам как-то проболтался, что на допросах пастор «пока что упрямствует и, вместо того чтобы, подобно весьма кстати разговорившемуся генералу Остеру, сыпать интересующими следствие фактами, предпочитает сыпать разве что цитатами из Святого Писания и словами молитв», да все норовит отпустить следователю и всем прочим палачам грехи, нынешние и будущие.
Следователь Кренц, правда, говорил об этом спокойно, даже с легкой иронией, но все равно пригрозил, что в конце концов выбьет из него эту религиозную дурь. Только удалось ли?
Впрочем, возможно, следователь и не проболтался, а умышленно допустил утечку информации, главной сутью которой было не молчание пастора, а непростительная — «подобно весьма кстати разговорившемуся генералу Остеру» — болтливость генерал-майора. То есть он давал знать заключенному Канарису, что многое из того, что тот считает тайным, уже давно стало явным. Но что за этим стояло: стремление сломить волю адмирала или же, наоборот, предупредить его, чтобы он был готов к неудобным, губительным вопросам судей?
— Благослови вас Господь, господин адмирал! — едва донесся до слуха Канариса приглушенный, дрожащий голос пастора.
— И вас — тоже, пастор! — прокричал в ответ адмирал.
— Бог всех нас рассудит: и жертв, и палачей!
«После этой войны, — мысленно ответил ему экс-шеф абвера, — Господу придется хорошенько попотеть, чтобы разобраться, кто же в ходе ее выступал в роли палача, а кто в роли жертвы. Причем особенно трудно Ему придется решать это в случае с нами, абверовцами. Как, впрочем, и с гестаповцами, которым изначально уготовано место в аду».
Канарис вдруг почувствовал, что готов выйти и присоединиться к пастору. С ним, почему-то решил он, идти на казнь было бы легче. И тут же поймал себя на мысли: «А ведь страха нет! Какого-то особого, парализующего страха не возникает. Да, есть волнение. Но это естественно». Неестественным оказалось другое: адмирал вдруг открыл для себя, что готов идти на казнь уже сейчас, в эту минуту. Тягостным казалось само ожидание этого «выхода на сцену». Ждать больше не имело смысла, да и не хотелось.
Когда-то он удивился настойчивости одного заключенного, бывшего морского офицера, который сначала упрашивал судью, а затем забрасывал прошениями прокуратуру и тюремное начальство, добиваясь, чтобы ему заменили двадцатилетний срок тюремного заключения смертной казнью. Канарис специально устроил себе встречу с ним, чтобы выяснить: блефует он, куражится или же в самом деле готов идти на казнь. Это был длинный разговор по душам. Оказалось, офицер этот в самом деле предпочел бы схлопотать расстрельную пулю. Тюремная жизнь никакой ценности для него не представляла.