Она вложила в руки ротмистра мундир и скрылась за портьерой. Почти с минуту князь стоял посреди комнаты, не зная, как поступить, но в итоге решил, что предстать перед прекрасной казачкой, сестрой белого офицера, не выполнив ее просьбы, пусть даже сумасбродной, будет неловко. Да и самому хотелось хоть на несколько минут избавиться от ненавистного красноармейского одеяния.
Когда Алина вновь появилась в комнате, Курбатов уже был в мундире белого офицера с погонами поручика. Казачка остановилась в шаге от него и обвела восхищенным взглядом.
— Вы прекрасны, господин офицер, — тихо, почти шепотом произнесла она по-французски. — Вы великолепны, мой поручик!
Только сейчас Курбатов по-настоящему осознал, насколько красива эта девушка: спадающие на грудь, слегка вьющиеся золотистые волосы; белая, с розоватым отливом на украшенных ямочками щеках, кожа открытого славянского лица, на котором контрастно выделялись почти классической формы римский нос и слегка выдвинутый вперед не то чтобы упрямый, скорее вздорный подбородок. А еще — голубые, с лазурной поволокой и словно бы озаряемые каким-то внутренним сиянием глаза…
Бедрастая и полногрудая, Алина кому-то, возможно, показалась бы слегка полноватой, но только не Курбатову. Уж его-то не удивишь естественной завершенностью форм даурских девушек, доставшейся им от украинско-кубанских прабабушек-казачек, в среде которых салонная худоба горожанок всегда была проявлением женской хилости и уродливости.
— Вы неподражаемо великолепны, мой офицер, — с волнением подтвердила младший лейтенант медицинской службы, слишком храбро для подобной ситуации положив руки на плечи ротмистра.
— Но ведь вы же видите меня впервые. И вдруг этот, словно бы специально для меня сшитый мундир. Как и почему он все-таки оказался у вас? Что-то я не совсем улавливаю…
Куда проще было бы сразу же взять ее на руки и уложить в постель. На такое Курбатов не решился, но прежде чем Алина успела ответить, все же не сдержался и, прижав ее к себе, нежно, почти по-детски, поцеловал в губы. Страстно закрыв глаза, девушка ответила ему сугубо гимназическим «поцелуем девичьей скромности».
— Не пугайтесь, князь, я не сумасшедшая, — тихо, доверчиво проговорила она. — Просто у каждого своя мечта. У нас в роду все мужчины были военными, решительно все — по отцовской и Материнской линиям. За границу я ушла с отцом, тоже военным, Полковником. Да к тому же — вслед за прапорщиком, в которого, уж простите, ротмистр, по девичьей глупости своей была страстно влюблена. Причем влюблена давно, чуть ли не с пеленок, когда он еще был гимназистом. Кстати, погиб он уже в Югославии, в одной из дурацких стычек с местными парнями, и вовсе не из-за меня, что, как вы понимаете, воспринималось мною с глубочайшим прискорбием.
— Обычная житейская история.
— Для дочери белого офицера — да, почти обычная. Странность всей этой ситуации заключается разве что в том, что теперь я понимаю: на самом деле я была влюблена в вас, а не в того хилого, романтически безалаберного прапорщика. Это не его, а вас я ждала по ночам, не ему, а вам страстно отдавалась в предутренних грезах.
Курбатов взял Алину на руки и несколько минут стоял, уткнувшись лицом в ее грудь.
— Мой офицер, мой князь… — нежно шептала девушка, обхватывая руками его голову. — Это были вы, ротмистр. Всякий раз это были только вы. И ждала я только вас, всякий раз — только вас. Даже когда встречалась с юнкером, на самом деле встречалась с вами, с таким, каким хотелось видеть этого недоученного юнкера, ставшего со временем прапорщиком.
Насладившись духом женской груди, Курбатов хотел уложить Алину на кровать, но в это время в комнату ворвался отставной хорунжий.
— Князь! — прокричал он. — К усадьбе приближается патруль красных. Из наших бойцов вроде бы, из местного гарнизона.
— Сколько их? — спокойно спросил Курбатов, все еще не опуская девушку на пол, словно боялся расстаться с этим немыслимо ценным приобретением.
— Как водится, трое. Они теперь по всей округе шастают, диверсантов выслеживают. Тут у нас роту недавно расквартировали, учебную. Чтобы подучить, а затем уже перебросить то ли на западный фронт, то ли поближе к маньчжурской границе, японца подпирать.
— Пусть эти красные считают, что уже нашли, — молвил Курбатов, освобождая наконец военфельдшера.
— Но-но, князь, только не вздумай палить! Открой окно, вон то, и затаись. Даст бог, все обойдется. Уйдут с миром, так хоть в бане отмоешься.
* * *
Уже затаившись в кустарнике неподалеку от дома Родана, Курбатов слышал, как старший патрульный спросил:
— Эй, беляк-хорунжий, твои однокровки здесь поблизости не проходили?!
— Теперь здесь поблизости даже волки не бродят, — громко, чтобы мог слышать и ротмистр, ответил тот.
— Чаво так?
— Вас, тигров уссурийских, опасаются.
«Не слишком ли смело он задирается?! — подумалось Курбатову. — Совсем озверел, что ли?!»
И только теперь он вспомнил, что по воле безумного случая облачен в белогвардейский мундир. В то время как его, красноармейский, вместе с документами остался в доме. С документами и пистолетом. Более дурацкой ситуации придумать было невозможно.
— Смотри, хорунжий, если эти беляки-семеновцы, диверсанты хреновы, обнаружатся, сразу же нам стучи, как полагается. Не то на одной ветке вешать будем. — Судя по мягкому, казачьему говору, этот старшой патруля тоже происходил из местных.
— Это уж как водится. Мы с вашими, считай, так же поступали.
— Во беляк хорунжий дает! — удивился старшой патруля. — Совсем страх потерял.
— Ага, — поддержал его кто-то из рядовых, — так ведет себя, будто не мы их, беляков, побили в Гражданскую, а они — нас.
— И ведь уцелел же, скажи на милость, каким-то макаром! — вновь послышался голос старшого. — Известно же, что в прапорщиках ходил, а, поди ж ты, уцелел!
Однако говорили они все это незло, скорее добродушно, что очень удивило Курбатова. «Похоже, что и на эту землю когда-нибудь снизойдет великое примирение», — молвил он про себя, когда патруль развернулся и пошел в сторону центра станицы.
23
Трое суток группа маньчжурских стрелков скрывалась в подземелье, под руинами монастыря, в которое запел их отставной хорунжий. Вход он завалили так старательно, что через него протопали две волны брошенных на прочесывание местности красных, однако обнаружить пристанище диверсантов они так и не сумели.
На четвертые сутки, под вечер, Курбатов приказал разбросать завал и послал двоих бойцов разведать окрестности. Они вернулись через час, чтобы доложить, что ни в лесу, ни в ущелье засады нет. В станице солдат тоже вроде бы не наблюдается, если не считать учебной роты, располагавшейся на противоположной окраине, в двух бараках бывшего леспромхоза.
Курбатов выслушал их доклад молча. Он полулежал, прислонившись спиной к теплому осколку стены и подставив заросшее грязной щетиной лицо мягкому, замешанному на сосновом ветру, июньскому солнцу. Остальные бойцы группы точно так же отогревались под его ласковыми лучами, которые сейчас, после трех суток могильной сырости, казались особенно нежными и щедрыми. Не было только Власевича, который, не выдержав испытания этой медвежьей берлогой, вчера на рассвете, испросив разрешения у командира, отправился на вольную охоту.