– А вы чему злорадствуете? – строго спросил он. – Что я сказал смешного? А ну, за мной!
Пришлось Косте в канцелярии попеременно правой и левой рукой несколько раз написать «Щербенко – сука драная», прежде чем обвинение в попытке дискредитации чести и достоинства командира было с него снято. Однако он крепко запал в память ротного, хоть и поврежденную, но именно в силу этого цепкую как репей.
Вторая их стычка носила лингвистический характер. Как и многие впавшие в детство люди, Щербенко придумывал новые слова или до неузнаваемости искажал смысл слов общеупотребительных. Лопату он называл ковырялкой, молоток – стукачом, рубанок, соответственно, – строгачом, а корову – мычалкой. «Ну что, братцы, насупились?» – ласково спрашивал он в столовой, когда рота приканчивала первое блюдо. После завершения обеда следовала команда: «Кто уже окомпотился, выходи строиться!» Особенно возбуждало его красноречие какое-нибудь чрезвычайное происшествие в роте, например, самоволка или залет по пьяному делу. Обращаясь к провинившимся, Щербенко от избытка чувств едва не рыдал:
– Дегенераторы! (Вместо «дегенераты».) Курвиметры! (Очевидно, он полагал, что это мужской род от «курвы», хотя на самом деле так назывался прибор, используемый в картографии.) Жопуасы! (Усилительная форма от «папуасы».) Целкомонадзе! (Данный неологизм относился к кавказцам, которых в роте было предостаточно.) Гондоны штопаные! (Вот уж это было солдатам близко и понятно.) Откобелились и отсучились! (По аналогии с «оттянулись».) Спились и скурвились! Продали родину за стакан вонючей сивухи и кусок сраной кишки! (Имелось в виду влагалище.) Стыд вам и позор!
Костя, неравнодушный к всяким литературным изыскам, взял себе в привычку записывать эти неологизмы в блокнот, однако вскоре на этом попался. Неизвестно, какие жуткие подозрения родились у Щербенко, но подлый писака был подвергнут тщательному личному обыску, включая прощупывание швов нижнего белья и протыкание шилом подметок сапог. Все обнаруженные у него бумаги, даже конфетные обертки, были изъяты. Так пропали почти все Костины рукописи. После этого Щербенко решил с рядового Жмуркина впредь глаз не спускать. Тот поначалу попытался откупиться спиртом и стройматериалами (действуя, естественно, через посредников), но майор, во-первых, не пил – своей дури хватало, – а во-вторых, как всякий идиот, искренне полагал, что все положенное для ремонта казармы он получит в срок и в полном объеме. Как бы не так!
Дальнейшая их конфронтация протекала по такой схеме: Костя всеми доступными способами подрывал хилое хозяйство роты, а Щербенко как мог старался сделать его жизнь содержательней, то есть почаще привлекать к нарядам и хозработам. За два года службы Костя побывал в увольнении всего один раз, когда ротного поместили на обследование в гарнизонный госпиталь, дабы в очередной раз проверить – рехнулся ли он окончательно или еще может какое-то время послужить отечеству.
В течение этого счастливого дня Костя познакомился с жизнью глухого поселка Сангой, солдатами окрестных частей переименованного в «Сайгон». Он впервые в жизни прошелся по деревянным скрипучим мостовым, о которых до этого слышал только в песнях, и созерцал трехэтажные кирпичные здания, население которых по случаю летней поры перебралось в поставленные тут же войлочные кибитки. В бревенчатой столовой он пил кисловатую бурду, поименованную в ценнике как «Вино типа Кеша, крепость 10–12 градусов». Этого загадочного «Кешу» разливали черпаками из сорокалитровых бидонов, и в нем обильно плавала мелкая древесная щепа. В центре поселка, возле автобусной станции, старики-кочевники на глазах у всех справляли нужду, как это они привыкли делать всю жизнь на просторах своих необъятных степей. На узкой железной койке в общежитии мясокомбината при содействии коренастой и скуластой женщины, скорее всего бывшей зэчки, Костя утратил невинность. В комнату постоянно заходили другие бабы, то утюг взять, то еще по какому-нибудь делу, и любовникам пришлось с головой завернуться в одеяло. Потом, когда все закончилось, страшно разочарованный, да еще обиженный вопросом: «Из какого аймака ты родом?» – Костя обильно обсыпал всех присутствующих пудрой. На всю жизнь он запомнил тоску, вдруг разобравшую его во время долгого пешего возвращения в часть.
Очередной сюрприз Щербенко преподнес Косте на Новый год – загнал в караул на самый далекий пост. Стоять ему довелось в наиболее поганое время – с полуночи до двух.
Мороз выдался такой, что на автоматах, принесенных с улицы в караулку и вовремя не протертых, появлялись похожие на лишаи белые пятна. От ветра сотрясались все заборы, а под навесами туда-сюда катались пустые железные бочки.
Костя надел белье, обычное и теплое, повседневное обмундирование, ватные брюки и бушлат, шинель, толстые суконные портянки, огромные постовые валенки, вязаную маску с прорезью для глаз, шапку-ушанку, тулуп, скорее похожий на шалаш, чем на предмет одежды, шерстяные перчатки и меховые беспалые рукавицы. После этого начальник караула навесил на него автомат, противогаз, ремень со штык-ножом и подсумком, взял под руку и повел на пост. Если бы Костя упал в таком облачении, то никогда бы не смог самостоятельно подняться.
Скоро щель в маске заросла инеем, а ветер быстро выдул из-под многослойной одежды последние остатки тепла. Где-то взлетали осветительные ракеты, знаменующие приход Нового года. Из офицерского кафе доносились звуки музыки. Дабы окончательно не пасть духом, Костя занялся сочинением подобающих такому случаю стихов. К исходу второго часа ночи стенания его души и горечь сердца обрели следующую форму:
Где-то есть оранжевое,
Где-то голубое.
А вокруг все белое,
Словно неживое.
Как дыханье айсбергов,
Как зимы оплот —
Минус сорок с ветром,
Ночь под Новый год.
А ведь в другой части света
В феврале тают льды,
И у девчонок платья,
Как метель, белы.
А нас качает ветер,
А мы стоим на постах,
И не шампанского брызги —
Лед у нас на губах.
Минус сорок с ветром,
Но это не беда,
Что к ресницам шальная
Примерзает слеза.
Ведь я хочу лишь только,
Чтоб вспомнили меня
Те, кого этой ночью
Вспоминаю я.
Вернувшись в караулку, скинув с себя все лишнее и растерев искусанное морозом лицо, Костя получил праздничный ужин, в который, кроме обычного набора из вермишели с бараньими костями да селедочного хвоста, на этот раз входила кружка остывшего какао и четыре квадратика печенья. Что в это время делал Щербенко, он не знал. Скорее всего сидел в канцелярии, стараясь в солдатском храпе различить позвякивание стеклянной посуды, свидетельствующее о грубом нарушении дисциплины.
«Ладно, – подумал Костя. – Я прощаю тебя. Ты сам себя наказал. Через год я отмечу этот праздник дома, а ты вновь будешь трезвым сидеть в унылой ротной канцелярии, вдыхая вонь солдатских портянок».
(Судьба Щербенко, впрочем, сложилась иначе. Ненависть к нему Кости была так велика, что вскоре он необъяснимым образом поумнел, установил в роте либеральные порядки, принялся критиковать начальство и даже осмелился появиться на территории части в гражданской одежде. И тогда, решив, что Щербенко спятил окончательно, его немедленно уволили на пенсию, присвоив в утешение звание подполковника. Но все это случилось уже после Костиной демобилизации.)