Дождь продолжал идти, и его шелест в ветвях акаций навевал состояние умиротворенности, внушал надежды на будущее, слабые, почти неосуществимые, но все-таки, но все-таки...
Подойдя к своему подъезду, я включил лампочку над крыльцом, потом лампочку, которая освещала длинную лестницу к моему номеру, потом вошел в номер, заперся на два оборота ключа и, не снимая с себя мокрой одежды, в чем был, рухнул на кровать лицом вниз. Но через некоторое время все-таки заставил себя встать, разделся, вытер мокрое лицо полотенцем. Открыв бутылку коньяка, выпил полстакана, но никакого результата не ощутил. Меня бил озноб, и я забрался сразу под два одеяла, под обычные солдатские одеяла и, кажется, начал потихоньку согреваться.
Последнее, о чем я успел подумать – да, опять мысль профессионала, – утром, когда начнется возня вокруг трупа, обязательно надо подойти и тоже там потолкаться. Для этого у меня два основания – я должен посмотреть на рисунок подошвы туфель Мясистого. А во-вторых, нужно там побывать, чтобы ни у кого в будущем не возникло желания спросить:
– А почему, дорогой, у тебя трава на туфлях? А почему на подошвах та же грязь, что и возле убитого? А почему вокруг жертвы отпечатки твоих туфель?
Ну, и так далее.
– Ладно, – сказал я не столько себе, сколько тому существу, которое в таких случаях всегда проявляет обо мне заботу, наставляет, как поступить, чтобы подобных вопросов не возникло ни в чьей бестолковой голове. – Ладно... Все понял. Утром я там обязательно побываю.
Из всех ребят разве только Гущин не изменился. Во всяком случае, никаких видимых перемен с ним вроде бы не произошло. Ходил он все в том же светлом костюме – брюки слегка выпирали на коленях, рукава пиджака, кажется, никогда и не распрямлялись. Рубашка была хотя и чистая, но воротник жеваный, застиранный, туфли тоже какие-то заношенные. Когда он шел по новороссийской улице, переходил из кабинета в кабинет в управлении порта, никто не мог заподозрить в нем миллионера, человека, который чуть ли не каждую неделю отправлял за море корабли с лесом, почти личные корабли, почти свои.
Видимо, опыт предыдущей жизни убедил его в том, что самое ценное качество – это все-таки неприметность, особенно в той деятельности, которой занимался он. Все у Гущина получалось, второй год получалось. Какой-то хиленький банк в Москве исправно переводил деньги на счета в других странах, в хороших странах, устойчивых во всех смыслах слова.
Кстати, и работа его была тоже какая-то невидимая – зайдет в один кабинет, потреплется, анекдот расскажет, перейдет в другой – выпьет с хозяином вина, иногда даже коньячком побалуется, похохочет и дальше пошел. Иногда из папочки бумажку вытащит, хозяин почти не глядя подписывает ее, и расстаются чрезвычайно друг другом довольные.
Ездил Гущин, как и прежде, на задрипанной «шестерке» и не торопился менять ее на машины красивые, сильные, уважаемые. Разве что только в мастерские иногда сдавал свою колымагу. Там ее доводили до состояния почти идеального, и это Гущина вполне устраивало. И внутри «шестерка» была запыленная, багажник засыпан пылью кирпичей, цемента, каких-то плит – дом свой, прежний неказистый дом Гущин решил слегка благоустроить. Но в этом опять же никто не мог заподозрить больших денег. Пришли времена, когда все получили возможность слегка приукрасить свое жилище – сделать навес, чтобы снег с крыши не валился на крыльцо, уложить дорожку из бракованных плит, чтобы осенью не прыгать по грязи, заменить батареи в комнате, поскольку старые давно уже протекали.
И так далее.
Единственно, чем отличался Гущин в строительных работах, – пристроил к дому еще почти такой же, как раз на три комнаты. И свел оба дома под одну крышу.
Это был объем работ, который мог себе позволить любой водитель порта, любой крановщик или лоцман. Разве что качество материалов на участке Гущина было лучше, чем у других, гораздо лучше. Ну, да это мало кто мог заметить. В обстановке всеобщего и повального воровства на подобные мелочи вообще никто не обращал внимания.
Главное было в другом: Гущин не выделялся ни в чем – ни машиной, ни одеждой, ни образом жизни. Он не сменил мебель, у него даже телевизор остался прежним – громадный, полированный, почти в центнер весом, не то «Электрон», не то «Горизонт». Картинки он давал бледноватые, но все-таки цветные, а вот звук был вполне приличным, и это Гущина устраивало.
Гущин был явно опытнее прочих. Понимал – то, что происходит, долго продолжаться не может. Потихоньку купил сыну квартиру в Москве, большую удобную квартиру. Потом присмотрел квартиру дочери, тоже хорошую, потом себе, жене. Отремонтировал все четыре и сдал внаем. Деньги вроде небольшие, две-три тысячи долларов в месяц, но постоянные, законные, чистые деньги. О них он мог отчитаться перед каждым желающим инспектором.
Но, как говорится, и на старуху бывает проруха.
Нашлись люди, которых не ввели в заблуждение ни замызганный «жигуленок», ни старый телевизор, ни потрепанная одежонка, нашлись люди достаточно проницательные, чтобы понять истинное значение всей этой мишуры.
Настал как-то день, настал час, когда Гущин с улыбкой на устах появился перед человеком толстым, потным, красным и бесконечно доброжелательным.
Звали этого человека Курьянов Анатолий Анатольевич.
– Привет, Толя! – ввалился к нему Гущин с папочкой под мышкой, в пропыленных своих плетенках и с пузырями на коленях.
– А, Борис! – обрадовался Курьянов и, поднявшись всем своим тяжелым телом из-за стола, протянул Гущину ладонь жаркую и сильную. – Садись! С чем пожаловал?
– Да вот, пробегал мимо, дай, думаю, загляну к старому другу! Дай, думаю, узнаю, как живет-поживает!
– Правильно сделал, – одобрил Курьянов, который по должности был чуть повыше Гущина, не так чтобы очень, но все-таки повыше, и курьяновская подпись время от времени Гущину нужна была ну просто позарез. И Курьянов это знал. Более того, как выяснилось, прекрасно понимал происходящее. – Говорят, стройку затеял?
– Какая стройка, Толя! – воскликнул Гущин со всей искренностью, на которую был способен. А почему и не быть искренним, если стройка действительно пустяковая, не коттедж какой-нибудь на берегу моря, которых в новороссийских пригородах появилось несчетное количество. – Дорожку проложил из битого кирпича, крышу перекрыл, протекает крыша-то!
– Это плохо, – сказал, закручинившись, Курьянов. – Нельзя, чтобы крыша протекала. Крыша должна быть надежной, чтобы оберегала от всех жизненных невзгод и непогод.
Вроде и ничего особенного не сказал Курьянов, слова самые обычные, даже как бы и несамостоятельные – просто поддержал друга в разговоре, – стройка, дорожка, крыша. Но дохнуло холодком на Гущина, дохнуло, и он поначалу даже не мог понять, откуда, от каких слов старого доброго знакомого вдруг потянуло могильным холодом. И поначалу не мог сообразить, что такого сказал ему Курьянов. Гущин подавил в себе настороженность, сумел подавить, тем более что собеседник был все так же добродушен и улыбчив. И лишь через несколько дней, снова и снова прокручивая в памяти этот разговор, Гущин вышел все-таки на те слова, которые его насторожили в кабинете. Курьянов несколько раз повторил слово «крыша», со значением повторил, связал с жизненными невзгодами. Но и тогда, через несколько дней, Гущин лишь упрекнул себя в излишней подозрительности и успокоился.