20
А вообще все это было давным-давно и вспомнилось Шихину лишь однажды осенью, когда он стоял на платформе, ожидая электричку на Москву. Ее долго не было, несколько поездов, как водится, отменили, собралось много народу, все были еще в осенних пальто, в плащах, с непокрытыми головами, а снег, мягкий, медленный снег шел все сильнее, по платформе мела легкая поземка, и наступили уже сумерки — не помню, право, зачем это Шихин собрался в Москву, на ночь глядя. Не иначе, как в Дом литератора, а там кто его знает...
И вот тут в сумеречной тишине со стороны Перхушкова, со стороны Жаворонок донесся еле слышный, до боли знакомый, ставший родным визг электрички, набирающей скорость после остановки на какой-нибудь заснеженной лесной платформе. И этот слабый звук, смягченный снегопадом, расстоянием, сумерками, вызвал у Шихина неожиданно ясное воспоминание о том далеком лете, о табунах друзей, которые наезжали к нему каждое воскресенье. Короткое, будто вспышка света, воспоминание промелькнуло и, еще до того, как показались огни электрички, до того, как вспыхнули в темноте упругие прочерки освещенных прожектором рельсов, он уже думал о другом, другие мысли тешили его и беспокоили, другие люди возникали перед его мысленным взором. А когда подошла электричка и распахнула ненасытные свои двери, он уже забыл о давних событиях на Подушкинском шоссе, и, как знать, когда он опять о них вспомнит, да и вспомнит ли... Разве уж случится нечто особенное в мире, нечто такое, что разорвет завесу времени, и снова он увидит людей, которые представляли тогда для него все человечество. И на короткое время возникнет из небытия деревянный дом с лесным участком, и увидит Шихин на крыльце себя самого, полного надежд, заблуждений, не наступивших еще разочарований.
Вряд ли кто из старых друзей узнал бы нынешнего Шихина с первого взгляда. Теперь на нем кожаное пальто, что но сегодняшним понятиям говорит не только о достатке, но даже и о некоторой финансовой раскованности. На голове у Шихина кожаная кепочка — совершеннейшая редкость и предмет несбыточных устремлений многих его нынешних друзей. Он привез эту кепку из Греции, хотя нет, Шихин отхватил ее на Кипре, в какой-то мелкой лавчонке. А кепка была страсть как хороша — мягкая кожа, гибкий козырек, лиловая подкладка с умопомрачительной нашлепкой, шитой шелком и золотом. Кстати, в той же залитой солнцем лавочке не то в городе Лимасоле, не в то в городе Никосии Шихин купил бутылочку паркерокских чернил, ручку фирмы «Пеликан» и невероятной красоты большой блокнот английского производства в твердой обложке с тиснением. На этом его запасы валюты кончились, и он предался радости общения с памятниками культуры погибших цивилизаций.
Стоя на платформе, Шихин держал в руках черный плоский чемоданчик со множеством блестящих замочков, креплений, планок, углублений для инициалов, выступов для красоты и так далее. Купил он его но блату в подсобных помещениях магазина «Журналист» — Костя Барыкин помог, дай Бог ему здоровья. Что-то давно его последнее время не видно ни на московских ярмарках, ни на страницах журналов. Ну да ладно, в журналах перемены, разберутся. В чемоданчике у Шихина частенько можно было обнаружить новую рукопись — судебный очерк, рассказ, а то и повесть, да-да, ребята, и такое случается. Несколько авторучек обычно в чемоданчике, и шариковых, и перьевых, иногда коробку конфет можно там найти. Большим делопутом стал Митька Шихин, не подступишься.
Появился и у него этакий каприз с крамольным душком — он называет московские улицы их прежними именами, нередко вызывая досаду у собеседников — далеко не все понимали, что имел в виду Шихин, произнося непонятные древние слова вроде Хамовники, Остоженка, Красные ворота. Теперь-то мы все знаем, что эти слова означают, и радуемся, произнося их, а вот Шихин прикоснулся к ним куда раньше. А выпив рюмку-вторую, он может, как в старые добрые времена, впасть в вольнодумство, требуя восстановления Сухаревой башни и, даже страшно произнести, храма Христа Спасителя. И знает он об этом храме немало — десять тыщ народу вмещалось, за сорок верст с любой стороны столицы видать было, поместились бы с запасом в том храме и колокольня Ивана Великого, и Исаакиевский собор, и многие славные зарубежные сооружения. Но сломали, взорвали, снесли с лица земли люди злые и поганые, будь они трижды прокляты! — не забывал добавлять Шихин поговорку своего козельского деда Ивана Федоровича.
А еще в чемоданчике неизменно лежал блокнот, тот самый английский, и не для виду таскал его Шихин, не для шику. Время от времени, сидя в электричке и глядя на замызганное немытое окно, он нет-нёт, да и откроет блокнот, нет-нет да испишет страничку-другую, вызывая настороженные, а то и снисходительные взгляды попутчиков — дескать, пиши-пиши, коли делать нечего. Настороженно на него смотрели люди, которые еще не перестроились, не смогли подавить в себе страхов недавнего прошлого, а снисходительно смотрели легкомысленные и доверчивые, принявшие эту перестройку с легким сердцем, охотно и навсегда.
Жизнь покажет, кто из них прав...
А что, ребята, заглянем в блокнот к Шихину, пока он там кривобоко строчит во время движения электрички? В конце концов не для себя же все это он пишет, для нас же с вами, правильно? Узнаем мы его мысли чуть раньше, чем издатели позволят с ними познакомиться, убедившись, что нет в них опасности для нашего с вами государственного устройства... Заглянем!
«Каждый день прощаем мелкие недостатки, маленькие оплошности, невинные хитрости, прощаем ради дружбы и согласия. Не для того ли, чтобы когда-нибудь простили и нашу скромненькую низость, просочившееся в слова лукавство, наше безобидное предательство? Но наступает момент, когда уже не оказывается сил на снисходительность. И мы в визг. И то, что совсем недавно казалось вполне простительным, обрастает вдруг злобой и ненавистью. Да, мы правы, исторгая из себя знание этого человека, презрение к нему, но Боже, мы были куда более сильными — прощая... Великодушие — едва ли не самое необходимое качество в общении между людьми. Мы все в нем нуждаемся. Мы все нуждаемся в прощении...»
Как ни крути, а, похоже, наш Шихин до сих нор живет в кругу своих старых друзей, до сих пор решает, как с ними быть, хотя давно уже никого из них не видит. Разве что Вовушка нагрянет, Селена открытку пришлет... А заглянув Шихину в глаза поглубже, увидите там избу с протекающей крышей, солнечные лучи, пробивающиеся сквозь стены, веселого Шамана в осенних листьях, кирпичную дорожку под луной.... Шихин и сам бы удивился, скажи ему кто об этом, но, поразмыслив, он согласился бы с тем, что до сих пор живет в милой его сердцу избе.
Теперь у Шихина трое детей. Старшая дочь, та самая Катя, очкастенькая, с припухшими глазами и с сухарем в кармане, стала красавицей, стала художницей, специалистом по народным промыслам России. Это естественно — пребывание в таком доме в юном возрасте ни для кого не проходит бесследно.
Там же, на Подушкинском шоссе в доме под номером шесть, родилась у Шихиных и вторая дочка, Анна. На дальней лесной свалке Шихин нашел вполне пристойную детскую коляску с розовым верхом. Прикатив ее во двор, поставил перед крыльцом и, сев на ступеньки, долго рассматривал коляску, привыкая к ней, смиряясь с ее неказистым видом. Потом взялся за ремонт. Выпрямил спицы на колесах, смазал оси, зашил надорванный верх, выправил дугу. Валя отмыла ее стиральным порошком, смывая не только грязь, но и наслоения чужой жизни. По обилию шерсти внутри можно было предположить, что в коляске прятался бездомный пес, но это уже не имело значения. Смазанная и вымытая коляска неделю сохла в саду, и из нее продолжали выветриваться чужие запахи и дурные приметы.