Но не будем его корить, у каждого случаются прорывы в истину, хотя мы не всегда это замечаем. Вот и Адуев не обратил внимания на слова Федулова, а редакторы, рецензенты, прочие ценители отечественной словесности и политической почтительности наверняка увидят в них крамолу, и каждый в этом месте поставит закорючку — дескать, с Автором надо разобраться.
Не надо, ребята, со мной разбираться. Если хотите объяснений, пожалуйста. Я имел в виду, что каждый день мы сгораем на работе. Сгораем в своих мечтах и надеждах, в безрассудном стремлении к тем, с кем даже словом обмолвиться не о чем. Сгораем в бесконечных просьбах, покаяниях и заверениях. И потому, пока живы, являем собой живые факелы. И потому горим. И все. И никакой непочтительности. А если наш с вами соотечественник, не вынеся десятилетий ожидания жилья, вылил себе на голову канистру бензина и сам же чиркнул спичкой, то это его личное дело. В конце концов у каждого из нас всегда найдется повод рвануть по магазинам в поисках канистры, а потом у первого встречного водителя купить по дешевке десяток литров бензина... И факелы наши, как световые Аристарховы столбы, запылают на каждом углу. И пылают. Только, опять же, их видит далеко не каждый. Чтобы заметить, как сгорают наши ближние, как орут они от боли и бессилия, как сгораем мы сами, тоже нужно слегка тронуться умом на манер Нефтодьева. Все мы горим синим пламенем, но насобачились делать это с таким непробиваемым чувством собственного достоинства, с такой уверенностью в прекрасном будущем, что никому и в голову не придет пожалеть нас и пригорюниться.
И не надо нас жалеть.
Перебьемся.
Авось не сразу сгорим, авось не вмиг... Авось...
Не выдержав разговора со своей дочерью Марселой, Адуев ушел, треща сучьями, и в его крутой спине можно было увидеть родительское недовольство и растерянность.
Федулов проводил его взглядом и тут же подсел к Марселе. А гамак — это не садовая скамейка, сама его конструкция предполагает некую близость находящихся в нем людей, хотят того или нет, но они скатываются друг к другу.
— Странное вы все-таки поколение, — заметила Марсела. — Когда говорите вслух, получается выспренно и глупо, произнося нечто искреннее, оглядываетесь и переходите на шепот... А разойдясь по домам, друг на друга анонимки пишете...
— Ничего, девочка, — Федулов погладил ее по спине, чуть ласковее, нежели требовал разговор. — Ничего... Подрастешь, тоже писать начнешь.
— Зачем? — удивилась Марсела и с очень близкого расстояния посмотрела на Федулова ясными, почти неиспорченными глазами голубого цвета.
— Ну, как зачем... Справедливости захочется, правды, честности... Вот и возьмешься за перо.
— Ты уверен, что я буду писать доносы?
— А как же?! — удивился Федулов. — Как же иначе?
— Но ведь можно... По-человечески... Открыто, в глаза...
— Моя ты деточка! — В голосе Федулова прозвучала неподдельная жалость к Марселе.
— Ты не веришь в перемены?
— Я?! — Федулов опасливо оглянулся но сторонам. — Что ты, что ты! Я очень в них верю! — Он раздул щеки, выпятил грудь, уперся кулаками в бока. — Они идут, долгожданные, вот они, перемены, я их вижу! Они будут скорыми и необратимыми! Мы вздохнем свободной, не откладывая, примемся за ударный труд, поскольку нам в очередной раз скажут, что каждый, кто хочет хорошо жить, должен хорошо трудиться!
— Я же говорю — выспренно и глупо. Может быть, ты мне что-нибудь скажешь шепотом?
— Скажу, — Федулов наклонился, обнял девушку за плечи. — У тебя невероятно красивая фигура!
— Ну, это уже кое-что, — покраснела Марсела. — У тебя тоже... в кофточке и в этих милых штанишках... Ничего видок. Где брал товар?
— Вон там, на веревке висели. Пока никто не востребовал — ношу. Прикидываюсь дураком.
— Зачем?
— На дураков не строчат доносы.
— А сами дураки?
— С нами это случается. Иногда до того хочется быть таким же, как все... Вот и срываемся. Пишем, не зная даже толком, на кого, зачем, чего добиваемся...
— Если пишешь... Значит, кому-то завидуешь?
— Не без этого... Живой ведь человек.
— Точно живой? — лукаво спросила Марсела и так сузила глазки, что не понять ее вопроса было нельзя. И Федулов понял, и замер, боясь поверить, и испугался, и обрадовался, и все в нем заколотилось, затрепетало, напряглось. — А чему завидуешь? — Марсела все-таки владела разговором, во всяком случае, ей так казалось.
— Как ты думаешь, Марсела, чему можно завидовать? Чему можно завидовать страшно, до помутнения мозгов, до зубовного скрежета, до душевного неистовства? Чему?
— Не знаю... Машина, дача, деньги, любовница...
— Чепуха. Все это, Марсела, чепуха, потому что достижимо. Тяжко, накладно, хлопотно, но достижимо.
— Тогда... Слава?
— Слава — это нечто настолько неуловимое, непредсказуемое, что рассчитывать на нее, надеяться на нее, стремиться к ней — дело дурное и неблагодарное.
— Что же тогда?
— Спокойствие. Завидуют спокойствию, с которым человек живет, пьет вино, ест картошку. Многих бесит, когда они не замечают в ком-то зависти. Этого не прощают. Они видят в этом оскорбление, — Федулов положил руку на обнаженное плечо Марселы и принялся раскачиваться в гамаке, вызывая непристойный скрип крепления. Марсела улыбнулась понимающе, Федулов, поймав ее взгляд, незаметно убрал руку.
— Продолжай, — сказала она. — Я слушаю.
— Возьми того же Митьку Шихина. Слышала, что сказал Ошеверов? На него пошла анонимка. И парня тут же вышибли из газеты, вышибли из города, из собственной судьбы вышибли. Хорошо, что он сразу все скумекал и умотал. А некоторые десятилетиями пытаются доказать, что с ними поступили несправедливо. И не понять им, убогим, что такова и была цель — поступить несправедливо. Знаю одного типа... Ходит, клянчит, обивает пороги, трясет какими-то там заслугам и перед отечеством, заверяет, что исправился и вполне достоин хорошего обращения. Но ему не верят. И правильно делают. Он лукавит. Он затаил недовольство. Ему бы и рады все простить и возместить, но нельзя. Он заразный, в нем уже завелась бацилла непочтительности, и она рано или поздно даст о себе знать. Он болен. Он обречен. Ему нельзя давать никакой должности, нельзя пускать к людям, иначе от него могут заразиться. Его попытки оправдаться глупы и мелочны. Его отовсюду гонят, плюют вслед, а он никак не может понять происшедшего. Это еще и от самовлюбленности. А Митька все понял. В два счета. И молодец. Но донос-то был на него. Почему? Ведь, между нами говоря, он существо самое травоядное.
— Это травоядное существо писало довольно злые фельетоны, — заметила Марсела.
— Фельетоны нас не касались. А анонимку написал кто-то из присутствующих. Почему? Карьеры Митька не сделал. Нужно быть дураком, чтобы работать там, где он работал. Жилье у него и тогда, и сейчас — наихудшее. О зарплате и говорить нечего. Дите в поцарапанных очках, жена в халате, старухами оставленном, сам в штанах, которыми давно нора пол мыть... А донос на него. Почему? Ююкины на машине ездят, моя — кандидат наук, у меня самого американские джинсы, которые по нынешним временам стоят приличного состояния, у твоего Адуева военная пенсия, независимый источник дохода, Анфертьева баба кормит, да и сам он на снимках подрабатывает, Вовушка, Васька-стукач...