Поисковая группа вышла в лес. Храмов и Поляков должны были
работать со сдавшимися парашютистами.
Скоро «Паккард» и следующая за ним «эмка» с другими
сотрудниками НКВД остановились возле двухэтажного каменного дома в Чкаловске.
Полякова отвели в неуютный, плохо освещенной кабинет. В соседнем кабинете
устроился Храмов.
Парашютистов приводили по одному, но они были похожи:
серолицые от усталости и страха, с воспаленными от бессонницы глазами. И
вопросы им задавали похожие:
– Ваши фамилия, имя, отчество?
– Место рождения?
– Где призывались в армию?
– Кто из родных жив, чем занимаются?
– С каким заданием прибыли? Где проходили подготовку?
– Кто руководил вашим обучением?
– Назовите четвертого в группе. Опишите его.
Торопились: этот четвертый, находившийся невесть где,
тревожил. А ведь у него рация. Он может связаться со своим центром и сообщить,
что трое его спутников исчезли, вполне возможно, перебежали к большевикам. Между
тем Полякову и Храмову, ведущим допросы агентов, было с самого начала
предписано: искать среди них человека, который готов был бы вести двойную игру,
работать на советскую разведку, посылать немцам дезинформацию.
Возможно, эти трое просто хотели спасти свои жизни. В таком
случае их ждал только лагерь. Но у того, кто решился бы стать «двойником»,
появлялся шанс другого исхода.
В углу кабинета, в котором работал Поляков, за отдельным
столом сидел младший лейтенант Пестряков. Он вел протоколы допросов. Вообще-то
это был неплохой парень, не злобный, не завистливый, не скрытый стукач. Если уж
говорят, что сослуживцев, как и родителей, не выбирают, Поляков считал его
наименьшим злом и сначала был даже рад, что ему в помощники определили именно
Виктора Пестрякова. Но сейчас Пестряков мешал, страшно мешал. Его неприкрытое,
нескрываемое отвращение к людям, которые позволили врагу взять себя в плен, а
потом дали согласие сотрудничать с ним, отражалось на его лице и наводило тоску
на парашютистов. Наводило их на сожаления, что поддались порыву, что сдались,
что откровенничают теперь, душу выворачивают наизнанку перед энкавэдэшниками.
Какой смысл, если им все равно не верят и не поверят? Используют, выкачают
сведения – да и шлепнут тут же, в Чкаловске, даже в Энск не повезут…
Они замыкались, они замолкали, они впадали в истерику.
Полякова так и подмывало выгнать младшего лейтенанта, но он
не мог. Во-первых, нужен был секретарь, а кому попало такое дело не доверишь.
Во-вторых, согласно жестким правилам, еще более ужесточившимся в военное время,
работать с перебежчиком один на один не имел права ни один из сотрудников.
Начальство боялось обратной перевербовки. В том смысле, что вдруг не мы их, а
они – нас…
Приходилось терпеть Пестрякова. Все, что мог Поляков
сделать, – это переставить стул, на который усаживали парашютистов, так, чтобы
они не видели негодующей физиономии младшего лейтенанта.
Вообще-то судьбы этих троих складывались примерно одинаково:
попали в окружение, пытались выйти, потом – внезапный налет «превосходящих сил
противника», ранение и плен. Сорваны знаки различия, снят ремень, вчера ты еще
был солдатом, а теперь стал пленным, у которого нет ни имени, ни фамилии –
только номер. Номер лагерника.
В лагерь, где держали пленных, часто приезжали вербовщики.
Кто-то проповедовал господство немецкой расы над миром, пророчил скорейшее
уничтожение «недочеловеков». Чтобы получить пропуск в «человеки», следовало
немедленно пойти служить фашистам. Приезжали русские из эмигрантов или
добровольно сдавшихся еще в начале войны, бывшие офицеры, призывавшие вступать
в РОА – Русскую освободительную армию. Иногда пленных просто вызывали из строя
наудачу и били смертным боем – до тех пор, пока они не соглашались поступить на
службу рейху.
В общем-то, выбор был невелик: предательство или смерть. Ну,
не убьют сразу, все равно сдохнешь в этой ржавой колючей паутине, которая
оплела лагерь со всех сторон, загнешься в бараке от голода и холода, а не то
подстрелят тебя из пулемета, который стоит на вышке: ствол его денно и нощно
смотрит на толпу узников. Выбор был невелик, и многие соглашались. Кто-то из
страха, что убьют за отказ. Кто-то из невыносимости жизни в лагере. Кто-то
ненавидел Советскую власть и готов был на все, чтобы расквитаться с ней за все
обиды, которые от нее претерпел. Обид было много, и таких, что смыть их можно
было только кровью «жидов та коммуняков». Как правило, такие люди сами
сдавались в плен и служили фашистам надежней других.
«Я был бы среди них», – думал Поляков, который с самого
начала войны не переставал подавать заявления с просьбами, а потом и с
требованиями послать его на фронт. Судьба их постигала та же, которая в свое
время постигла приснопамятное заявление об отправке в Испанию. Поэтому он и
подумал: «Я был бы среди них!»
Почему-то вдруг стало тошно от этой мысли…
Поляков отогнал ее и продолжал слушать человека, который
назвался Михаилом Климовичем Каменевым. Он был радистом. По фальшивым
документам – Михаил Михайлович Фомин. Позывной – Проводник.
Никто из перебежчиков не запирался, все говорили откровенно,
однако в словах этого Проводника ощущалась особая искренность. Не истерический
надрыв, а твердость. Он рассказывал о том решении, к которому пришел он и,
наверное, другие – судя по поступку его товарищей по группе, немедленно после
приземления пришедших в милицию. Решение было такое – завербоваться, чтобы
выжить. Пройти обучение, быть заброшенным в советский тыл – и явиться с
повинной. Может быть, поверят. Может быть, сохранят жизнь. А нет – эти люди
считали, что лучше умереть на Родине.
На Родине!..
В сталинском лагере, который они считали роднее фашистского.
Поляков за долгие годы своей жизни «в тылу врага» (так он
называл это про себя) привык отменно контролировать мимику и выражение глаз. Да
уж, Пестрякову до него было далеко, как до небес.
Умереть на Родине…
Родина. Россия.
Мать-и-мачеха. Это не цветок. Это Россия!
И снова тоска, словно раскаленная игла, кольнула Полякова в
сердце. Та самая тоска, которая терзала его уже давно. С июня месяца. С
двадцать второго числа.
И привычным усилием воли он вырвал эту иглу.
– Продолжайте, Проводник, – только и сказал он, и сидящий
перед ним человек как должное воспринял то, что его называют не по фамилии (и,
уж конечно, не по имени-отчеству), а кличкой, присвоенной ему фашистами.