— Дело вовсе не в том, — сказал он, — что я испытываю какие-либо предубеждения против мадемуазель де Монпансье. Просто мне не хотелось бы столь рано связывать себя узами брака!
Тон его на сей раз был твердым и не терпящим возражений. Особенно со стороны Ришелье. По довольному лицу д'Орнано можно было заключить, что именно он явился источником столь внезапного стремления высказать собственное мнение. Кардинал тотчас пригласил полковника навестить его в Малом Люксембургском дворце, где принял его с простотой, способной рассеять любые подозрения, ежели таковые и имелись у корсиканца. Кардинал пожелал поговорить с ним как мужчина с мужчиной и выяснить, что тот думает о браке, который так долго готовился и от которого тем не менее юный Гастон собирался отказаться. Не давал ли принцу советов его мудрый (и столь успешный!) воспитатель?
— Ни в коей мере, господин кардинал! Принц более не является моим воспитанником и в моих советах не нуждается. В этом деле, вмешиваться в которое я вовсе не желал бы, он принимает решения совершенно самостоятельно.
— Позвольте мне выразить сожаление по этому поводу! В восемнадцать лет не обойтись без надежного наставника, твердо знающего свой долг перед королевством и своим государем. Ведь король желает этого брака. Он мог бы приказать, но ему претит принуждать брата, которого он любит. Он предпочел бы, чтобы тот разделил мнение человека с большими достоинствами, занимающего высокое положение, наделяющее его определенной властью… Ну, например, как…
— ..скромный суперинтендант вроде меня, монсеньор? Присмотр за порядком и процветанием дворца не придает мне достаточной славы, чтобы впечатлить такого горячего молодого человека, как герцог Анжуйский, — возразил д'Орнано.
— ..как маршал Франции! — закончил кардинал. — Король любит вознаграждать по заслугам храбрых и верных слуг. Подумайте об этом!
От столь громкого титула у корсиканца на мгновение перехватило дух. Его отец носил его с честью, и Жан-Батист мечтал в один прекрасный день сравняться с ним славой. Но его обязанности при Гастоне Анжуйском никак не позволяли на это надеяться.
— Подумайте также и о том, — продолжал Ришелье вкрадчивым голосом, — что вам придется приносить присягу королю.
На этом встреча закончилась. Несколько дней спустя Жан-Батист получил украшенный геральдическими лилиями жезл и произнес подобающую клятву верности. Гастон Анжуйский бурно аплодировал этому назначению и вновь сблизился со своей матерью, которую в последнее время старался избегать. Пустив в ход улыбки и все свое обаяние, которого ему было не занимать, он вновь возвратил свое влияние на нее, несколько утраченное после отказа жениться на мадемуазель де Монпансье. Она приняла его с еще большей радостью, поскольку он, как казалось, был готов рассматривать возможность помолвки и просил лишь, чтобы ему дали еще немного насладиться восхитительной холостяцкой жизнью, прежде чем идти к алтарю.
Герцогиня де Шеврез и принцесса де Конти вместе с мадам де Ла Валет, бывшей мадемуазель де Верней, с помпой отправились навестить маршала д'Орнано, чтобы лично поздравить его. Он снова был нездоров, поэтому они решили посетить его не единожды, дабы поддержать морально.
Между тем спокойствию, в котором пребывали Мария Медичи, Людовик XIII и Ришелье, был нанесен непоправимый удар: Гастон изъявил желание войти в Совет, дабы лично следить за политическими событиями и принимать в них участие. Что означало, что он намерен готовиться к правлению.
Король и его министр поняли, что их расчеты не оправдались. Гастон не мог самостоятельно додуматься до такого, вероятно, д'Орнано рассчитывал с его помощью подобраться к Совету. Ему ответили отказом. Оскорбленный Гастон дал понять, что в конечном счете не намерен жениться, если только ему не дадут хороший удел — Анжуйское графство немного значило в его глазах. Он хотел большего, много большего, что в совокупности с землями Монпансье сделало бы его хозяином значительной части королевства. Допустить подобное было невозможно!
После отъезда Генри Холланда отношения между герцогиней и ее камеристкой вернулись в прежнее русло с той лишь разницей, что Мария все чаще выезжала одна, а Элен почти ежедневно бывала в церкви Сен-Тома. Не для того, чтобы встретиться там с отцом Плесси, которого она не видела со времени своего возвращения из Англии — впрочем, она о нем и не спрашивала, — но потому, что в церкви немного отпускала терзавшая ее боль. Она думала, что любима, а оказалась всего лишь игрушкой в руках бессовестного распутника. Рана была слишком глубокой, чтобы скоро затянуться. Если она вообще когда-либо затянется! Яд ненависти и обиды отравлял ее и мешал излечению. Ибо теперь не осталось и следа от старинной дружбы, привязанности и того чувства сообщничества, которое связывало ее с Марией. Элен начала ее ненавидеть из-за унижения, которому подверг ее Холланд, признавшийся, что он выбрал ее с одной-единственной целью: получить преимущество над любовницей, о влиянии которой на мужчин он знал лучше, чем кто бы то ни было. В каком-то смысле Мария тоже была его вещью, он наслаждался своей властью над ней, но эта мысль ничуть не утешала бедную Элен, поскольку между двумя женщинами существовала огромная разница: вопреки всем своим заверениям, он любил Марию, а не ее. Он признался в атом глазом не моргнув. Этого Элен никогда не забудет.
Кроме того, она злилась на Марию из-за того, что иногда в ее взгляде читалась жалость. Это был жестокий удар по самолюбию девушки!
В то утро Элен по обыкновению отправилась к первой мессе на улицу Сен-Тома-дю-Лувр. Она любила предрассветную мглу, в которой лишь алтарь излучал слабый свет посреди полумрака, и немногочисленные прихожане казались смутными призрачными тенями. Запах теплого воска и ладана заглушал запах сырости, идущий от Сены.
Элен преклонила колени в своем любимом уголке. Она не молилась, а только следила за движениями священника в зеленой ризе и изредка вместе с другими молящимися откликалась на слова прелата. Постепенно девушка впадала в своего рода оцепенение, столь желанное для нее. В памяти всплывали картины из детства, когда во время служб, сидя подле бабушки, она пыталась произнести латинские слова, такие непонятные и похожие на колдовские заклинания. Дым из кадильницы, которой широко размахивал дьякон, усиливал это магическое ощущение. Порой Элен засыпала, и тогда ее будил ризничий. В действительности она больше не подходила к алтарю, чтобы не раскрывать перед исповедником свою смятенную, полную горечи душу.
Священник поставил чашу после возношения даров, когда к девушке подошел какой-то человек. На сей раз это был не ризничий, но каноник Ламбер.
— Идемте! — шепнул он. — Вас ждут!
— Кто? Отец Плесси?
Он лишь повторил, что ее ожидают. Она поднялась и последовала за ним, но, вместо того чтобы вести ее к ризнице, он обошел неф с другой стороны и открыл перед ней дверь зала, о существовании которого она не знала, и, впустив ее внутрь, закрыл за ней дверь. Священник в широком черном плаще с капюшоном сидел у стола, покрытого ковром, на котором стояло небольшое распятие из черного дерева и слоновой кости. Это был, как она и ожидала, отец Плесси, но он не смотрел на нее. Все его внимание было приковано к кресту, основание которого он поглаживал своими длинными сухими пальцами.