Но аппетита ни у кого не возникло.
Димон свернул закрутку и задымил.
— В автобусе не курят! — сердито сказала ему Нина.
— А куда мне деваться, если не выпускают?
Закурили и другие, кто были курящие, автобус наполнился дымом, чему Димон был рад — не учуют, что у его дыма особый запах.
— Плохо вытяжка работает, командир, — укорил Притулов Козырева.
— Движения нет, вот и не работает. Можно форточки открыть.
— Ага, — согласился Маховец. — Стоит автобус, написано, что дети, а из окон дым идет. Ничего, потерпим. Лучше стаканы дай, если есть.
Козырев дал им упаковку одноразовых пластиковых стаканчиков.
Петру хотелось выпить, но он никогда не пил за рулем. Поэтому, чтобы избежать соблазна, взял кое-что из еды и пошел из автобуса.
— Стоять опасно, на ходу покусаю, — сказал он. И предупредил Козырева: — Не отставай.
— Куда я денусь? — хмуро ответил Козырев, садясь обратно за руль.
Он чувствовал себя очень скверно. Не раз приходилось ему в жизни ходить под чьим-то началом, быть в каком-то смысле подневольным человеком, но в таком положении, когда полностью зависишь от кого-то, он никогда не оказывался.
И это возмущало его свободную от природы душу.
Пассажирам было не лучше.
Елена понимала, что, выпив и закусив, преступники могут захотеть того, чего мужчинам обычно хочется, когда они сыты и пьяны. Она с омерзением об этом думала. Защититься нечем — разве что маникюрными ножницами. Но и они тоже оружие. Елена не выдержит, не стерпит. Она и нормальных-то мужчин давно к себе на подпускает (нормальных — условно, по сравнению с этими), а представить, что полезет кто-то из них… Выхвачу ножницы и выколю глаза, решила Елена. И пусть убивают.
Любовь Яковлевна думала о том, как быстро в жизни все меняется. Когда умер муж, казалось, не будет горя больше, а — затерлось, зажилось, ушло в прошлое, почти не болит. Когда дочка выяснилась дурой с последующим абортом, с беспокойством за нее теперешнюю и за нее будущую (и это жгло в мозгу, как язва) думалось, что не может быть горя и боли острее — а теперь и аборт ее (который, может, зря и сделали-то), и все, что с нею произошло, кажется житейским пустяком, почти мелочью по сравнению с тем страхом, в котором они оказались. Убьют же, паразиты, и не почешутся. Или изнасилуют всех подряд. Они там оголодали в тюрьме, вон как жрут и пьют. И терять им нечего. Ужас — и непонятно что делать!
Арина же, как ни странно, почти не боялась. Такая у нее особенность — она всегда словно не вполне понимала, что с нею и вокруг происходит. В школе учителя ругали, а она не могла в толк взять, за что. Как может, так и учится. Или с беременностью этой… Сошлись компанией, выпили, и она выпила, почему не выпить, если все пьют? Потом Аньку ее парень повел в одну комнату (на даче дело было), Ольгу повел другой, а третий повел ее, Арину, в мансарду. Нормальное же дело, они парни, мы девушки. В первый раз должно когда-то это случиться. Это не плохо, не хорошо, а жизнь так устроена, рассуждала Арина, вернее, даже не рассуждала, а чувствовала всем существом. Во время близости не испытала ни особой боли, ни особой радости. Встречалась еще потом с Геной раз пять — не потому, что влюбилась или хотелось удовольствия, а просто: есть у всех парни, вот и у нее теперь парень. И родить собиралась по той же причине: женщина беременеет, значит, надо родить, потому что — почему бы и нет? Арина не видела в этом ни греха, ни достоинства, а только порядок вещей, какую-то извечную необходимость, которой она не вправе распоряжаться, поэтому сердилась на мать, когда та решила вмешаться. Но послушалась ее. И теперь отчасти злорадствует: ты этого хотела, так получи неприятность! Арина восприняла нападение преступников как следствие того, что произошло. Не настояла бы мать на аборте — не поехали бы в Москву. Не поехали бы в Москву — не оказались бы в этом автобусе. Вот пусть она в следующий раз и подумает, надо ли вмешиваться в то, что идет само по себе!
Мельчук чувствовал себя униженным. Не так уж долго ехать до Шумеек, выйти бы там, как всегда, пойти по лесу, а — не дадут, не выпустят. Илья Сергеевич принадлежал к категории тех людей, кто распоряжается, а не выполняет распоряжения (только если свыше, от начальства), поэтому ему было вдвойне противно. К тому же, он помнил о ружье, лежащем над ним на багажной полке. Они пока не обратили на него внимания, но могут обратить. И у них будет два ствола. А если — вскочить, схватить, пальнуть? И — свободен. И другие тоже. Мысль глупая, не успеет. Пока вскочишь, пока расчехлишь, да еще и магазин с патронами надо вставить, он всегда у него отдельно…
Наталья и жалела Куркова, и была на него обижена: утаил от нее пиво… Будто она алкоголичка какая-то. А выпить сейчас не мешало бы — просто чтобы уменьшить напряжение, потому что и страшно, и стыдно бояться этих сволочей. Стыдно уже потому, что ты заведомо выше их, умнее, образованнее, талантливее, а они…
А Курков мучился: болела щека, болел зуб, почти вышибленный ударом Маховца, болела душа. Одна из любимых тем Леонида в разговорах с друзьями-художниками была — экспансия быдла, толпы и тех подлецов, которые с радостью делают быдло еще быдлее, а толпу еще толпее. Он всегда твердил о необходимости сопротивляться моде, не подчиняться ей хотя бы в тех вещах, что делаешь для себя. Да, он тоже выбрасывает на рынок китч — но китч издевательский, пародию на китч, он смеется, что его принимают за чистую монету и покупают. Но вот однажды один губернский босс, мерзавец, о котором все знали, что он мерзавец — и Курков об этом неоднократно публично говорил, — попытался заказать Леониду, одному из лучших портретистов города, свое изображение. За хорошие деньги. Курков отказался. Мерзавец не понял и увеличил гонорар вдвое. Курков все равно отказался и объяснил друзьям, удивлявшимся его упорству: «Важно понимать о себе, что есть хотя бы некоторые вещи, которые не сделаешь ни за какие деньги!» И очень гордился этой фразой, неоднократно ее повторял, и она его подвигла на несколько других очень принципиальных и совестливых поступков, он даже на время отказался поставлять гламурные картинки базарным торговцам. Курков чувствовал, что меняется в лучшую сторону, — и вот это быдло, хамло, это плебейское, почти животное мурло бьет его по харе, по морде, по физиономии, делая его тоже быдлом, и он — что? Да ничего. Утерся.
Но пусть только попробуют еще хоть пальцем тронуть. Курков еще не знал, что он сделает, но был уверен — не смолчит и не утрется.
— Леня, у тебя еще есть? — спросила Наталья.
Курков хотел рассердиться на нее, но подумал, что и самому не помешает хоть немного расслабиться.
Он достал третью бутылку — не скрываясь, почти демонстративно, приставил ее пробкой к металлической окантовке панели столика, вделанного в спинку переднего кресла и сейчас закрытого, резко ударил кулаком (тоже почти демонстративно, но пирующие негодяи не обратили внимания), отпил несколько глотков и передал Наталье. Она тоже приложилась. Курков неожиданно подумал, что если губы их давно уже не соприкасались, то хоть вот так — через горлышко бутылки…