— За что? — а спрашивать в армии, за что, как известно, не положено и просто даже неприлично: всегда есть за что, а если не за что, то впрок, ибо кто сегодня не виноват, завтра обязательно провинится. И Сергей, взбеленившись, начал лупить его по бокам:
— За то! Сейчас поймешь, за что!
Ворвавшиеся солдаты во главе с Кравченко, схватили его, скрутили. Потом, связанному, дали стакан водки. Потом Кравченко, хоть и командир, сидел с ним рядом на полу и — вот человек, дай бог ему здоровья! — похлопывая по плечу, грустно говорил:
— Сереж, успокойся. Жизнь долгая, все у тебя будет нормально.
— Она гадина! — рыдал Сергей от водки, от жалости к себе и от страшной любви к Татьяне, которая, он чувствовал, уходила, уходила из его жизни, из него, как кровь быстро и невозвратимо уходит из человека, — он видел это, когда одному из солдат трелевочным тросом перешибло горло.
— Ну, и гадина, — успокаивал Кравченко, — и что дальше? Хочешь буянить, чтобы тебя под трибунал? Хочешь застрелиться? Так она только рада будет!
Это были умные слова.
В тот момент Сергей и понял, что и как надо сделать.
Рассказывая, он немного изменил показания, как говорят в суде. Он не звонил Татьяне, да и неоткуда было, командиры не позволяли пользоваться служебной связью, а мобильная, сотовая в этих краях не работала. Он не хотел с ней говорить раньше времени. Не ответил на письмо. Он хотел высказать все при личной встрече.
А встречу мечтал устроить так: он спокойно приглашает Татьяну и гада Вову в самый шикарный ресторан, говоря, что все простил, он угощает их по высшему разряду, заказывая лучшее шампанское, черную икру, фрукты, коньяк… что там еще бывает в ресторанах? И, когда они успокоятся, он скажет им: «А теперь объясните мне свою подлость и что мне с вами теперь сделать?»
Музыка в это время зарыдает какую-нибудь старинную музыку с плачущей и воющей скрипкой, Сергей спокойно возьмет блестящий нож — не ресторанный, они все там тупые, а тот, что принесет с собой, и скажет: «Ну? Давайте, объясните мне свою подлость, и что мне теперь делать?»
Народ вокруг испугается, кто-то убежит, кто-то отсядет подальше, кто-то, возможно, крикнет, что не надо, но Сергей строго посмотрит на него, и он заткнется, а Сергей спросит, задумчиво глядя на лезвие ножа: «Давайте, давайте, объясните свою подлость, и что мне теперь с вами делать?»
А будет он при этом в дорогом костюме, на руках дорогие часы, дорогой мобильник с инструктацией (смешно сказал башкир Ялаев, видевший такой телефон у супруги лейтенанта Кравченко, приезжавшей к нему на неделю, больше не выдержала), то есть, с инкрустацией драгоценными камешками, то есть, он будет выглядеть красиво и, можно сказать, благородно, и нож будет, конечно, не столовый, а настоящая финка, которая четко и убедительно щелкнет, когда выскочит лезвие.
«Ну? — спросит он. — Будем говорить или я буду действовать?»
И Вовик упадет на пол, и поползет к его сверкающим ботинкам из крокодиловой кожи…
Однако выяснилось, что Сергей не в состоянии купить ни ботинок из крокодиловой кожи, ни телефона с «инструктацией», ни даже угостить предателей в ресторане. Он ведь надеялся на те деньги, которые должны были выдать за долгую работу, — об этом командиры постоянно говорили, обещая, что каждый получит кучу денег и будет благодарен, что оказался не в обычной армии, а в той, где солдатам позволяют заработать на мирную жизнь. Сергей расписался в ведомости за пятизначную цифру, не веря своим глазам: там было, он запомнил это навсегда, восемьдесят шесть тысяч рублей. На руки же ему выдали, по другой ведомости, двенадцать тысяч, что, конечно, тоже деньги, но не такие, какие предполагались.
— Почему? — спросил Сергей.
Майор, сидевший рядом с кассиршей, девушкой в военной форме, вежливо объяснил, хотя мог бы и наорать, что остальное пошло на вычеты за дополнительное питание, не предусмотренное общевойсковой нормой (Сергей смутно припомнил шоколадку и апельсин, розданные солдатам под Новый год), за порчу имущества (Сергей вспомнил сломанную лопату и пару дюжин стертых до дыр рукавиц), за выбранные не за наличные, а под расписку лакомства в передвижном магазине-кафе, то есть фургоне, приезжавшем раз в два месяца (Сергей вспомнил какие-то пирожные и несколько бутылок «Байкала»)…
Он молча повернулся и ушел. Заглянул к прапорщику Веревкину, мужику в возрасте, но понимающему, сказал, что хочет устроить всем праздник перед дембелем. С хорошим вином и хорошей закуской.
— Можно, — покладисто сказал прапорщик, зная, что, если запретишь солдатам организованную пьянку, неорганизованная будет хуже. — Давай гроши, завтра же все добуду.
И Сергей отдал ему все деньги, оставив себе только на проезд и на карман.
Как об этом расскажешь? Это свое, личное. Его, конечно, можно выразить словами, но все они будут казаться неправильными, потому что никаким словом не опишешь сосущую пустоту в мозгу или когда душа скручивается в судороге, причем ты даже не знаешь, где она, эта самая душа, но уверен, что она есть, — иначе что так болит без видимости внешней боли?
А как поведаешь о жестоком разочаровании, которое испытал Сергей, узнав, что Татьяны и ее новоиспеченного мужа нет? Конечно, можно было дождаться, но он не сумел, не вытерпел — учитывая, что остальной мир, позволивший предательству совершиться, тоже достоин наказания. И, может, большего, чем жених и невеста. У Татьяны с Вовкой все можно оправдать хотя бы физиологией, коряво размышлял Сергей, тем, что их друг к другу тянет, то есть, они не совсем в себе, но другие-то — они же не ушиблены этой тягой, они в здравом уме и трезвой памяти, то есть, знали, что творили!
Или — как рассказать об одном из самых счастливых моментов в жизни Сергея, перед которым был день, когда к ним заехал войсковой священник и вел беседу, стоя на ступеньках штабного вагончика, а солдаты расположились кругом на пеньках, на траве, на бревнах. Они слушали, стесняясь и исподтишка переглядываясь, некоторые боялись рассмеяться — очень уж странным и даже нелепым казалось то, о чем говорил батюшка в этой обстановке, не располагавшей к высокой духовности, говорил тем, кто в большинстве своем о религии не имел никакого понятия, говорил, что Бог есть любовь, смущая солдат этими словами, а майор Веденеев сидел сбоку и строго следил, чтобы никто ни ухом, ни рылом, как он любил выражаться, не позволил себе усомниться, что Бог есть именно любовь, а не что-то иное, и это так же непреложно, как строевой или гарнизонный уставы.
А на следующее утро, перекуривая, греясь под последним, быть может, осенним солнцем, Сергей посмотрел на березу, на ее белый с черными полосками ствол, на желтые листья и подумал о Татьяне, и вдруг ясно понял, что между этими желтыми солнечными листьями и Татьяной, и им, Сергеем, есть какая-то связь, и, наверное, она и есть та самая любовь, про которую твердил поп. Не будь этой любви, он бы, возможно, и не обратил внимания на эти листья, а сейчас вот рассматривает, как зачарованный, и чуть не плачет от счастья, возникшего не по какой-то причине, как привык Сергей видеть все возникающее в его жизни, а неизвестно откуда, из ничего. А это ничего, невидимое и неощущаемое, но рождающее любовь, и есть, наверное, Бог.