– И?
– Повесился.
– А мы бы знали, спасти могли бы человека! Идея! – горячо сказал Змей. – Будем искать не просто тех, кому хуже, а кого спасти можем! Спасем, и Бог мне мальчика простит.
– А ты верующим стал? – спросил Парфен.
– Откуда я знаю!
– То есть? – удивился Писатель.
– Верю я в Бога или нет, это только сам Бог знает! – сказал Змей – и сам задумался над своими словами, не вполне понимая их.
– А я вот что, – сказал Парфен, мысленно нашедший, как ему казалось, выход из ситуации. – Я предлагаю ничего не решать, а взять три тысячи и сделать одно конкретное дело. А там будет видно.
– Какое дело?
– А такое.
Глава двенадцатая,
повествующая о необыкновенной жизни необыкновенного человека Э. В. Курочкина
Из какой сырости и плесени (в хорошем смысле слова) заводятся у нас такие люди, совершенно непонятно. Еще маленьким мальчиком Эдуард Курочкин прочел книгу «Советский этикет» и с того дня, садясь за стол, молча клал слева вилку, а справа нож и поданную им мамашей Курочкиной, например, котлету, разрезал ножиком с правой руки, деликатно отправляя в рот маленькие кусочки вилкой в левой руке. Когда мамаша Курочкина впервые это увидела, она испугалась и пощупала ему лоб. Лоб был холоден, как мрамор (сравнила бы Ираида Курочкина, если б знала, что такое прохлада мрамора, но мрамор не встречался в жизни ее). Папаша Василий Курочкин, который и щи, и кашу ел ложкой, ею же кромсая кусок жареной колбасы или терзая голубец, тоже удивился, но одобрил: «Правильно, сынок! Мы в пригороде родились и померли б там, если б завод квартиру не дал, а ты выбивайся в люди! Дипломатом станешь, е. т. м., гений з., с. с.!»
Но это было лишь начало. Десятилетний Эдуард Васильевич Курочкин сэкономил на школьных завтраках, купил ситчику и сам смастерил ширмочку, которой отгородил свое спальное место от старшей двенадцатилетней сестры.
– Это еще чего за фокусы? – растерялась мать.
– Вообще-то я читал, что разнополым детям должны предоставляться отдельные комнаты, – ответил Эдуард. – Но раз это по государственным жилищным условиям невозможно, то я принял меры. Дело даже не в гигиене. Юлия хоть и сестра мне, а будущая женщина, и если я буду ее видеть каждый день в трусах и в чем попало, у меня исчезнет чувство уважения к женщине и чувство тайны, а я этого не хочу. Кстати, мама, я понимаю, планировку наших убогих квартир изменить нельзя, но раз уж туалет присоединили к кухне, то я бы посоветовал вам или не звучать так, находясь там, или делать это тогда, когда детей, то есть нас, нет дома, чтобы мы сохраняли пиетет к вам и сыновне-дочерний почтительный трепет близкого отдаленья. Желательно, чтобы при этом и мужа вашего не было, то есть папы нашего, по причинам аналогичным.
Само собой, говорил все это малолетний Эдуард Васильевич другими словами, но мы нарочно усугубили синтаксисом странность его речей, чтобы читатель почувствовал такую же оторопь, которая напала на бедную мать Эдуарда. Больше всего ее потрясла даже не просьба о туалете, а то, что он на «вы» вдруг родную мать назвал.
Дождавшись прихода отца, она все ему выложила. Насчет «вы» он как-то не очень среагировал, зато туалет его оскорбил до бледности лица, хорошо известной его товарищам по работе, где он считался человеком принципиальным, взрывным и ни чёрта, ни начальников не боящимся. Снимая с пояса ремень, Василий Курочкин подошел к сыну своему Эдуарду и спросил:
– Значит, я в своем родном доме уже и бзднуть не смей? Может, мне и сморкнуться нельзя?
– Можно, но в платок, а не в ладонь, а потом об штаны! – ответил Эдуард Васильевич. – Вы же это при детях делаете!
– Кто мы?
– Вы.
– Да кто вы-то? – закричал отец, озираясь, потому что в комнате никого не было: мать в кухне плакала и прислушивалась.
– Вы, мой папа. В русских традициях было родителей называть на вы.
– Ага. А еще в русских традициях было дуракам-сыновьям в задницу ум вгонять. Снимай штаны!
– Традиции надо дифференцировать, потому что есть добрые, а есть пережитки! – строптиво проворчал Эдуард Васильевич, но штаны снял и удары отеческого ремня стоически выдержал.
Однако ума от этой науки не прибавилось в нем, он задурил еще пуще.
Он завел себе отдельные тарелки, вилки, чашки и ложки, отдельную зубную щетку, отдельное мыло – и даже полотенце отдельное. Он сам себе стирал и гладил белье и одежду, что мать обижало чрезвычайно. Это был какой-то морально-психологический террор с его стороны. Отец начал было пить, но язва не позволила углубиться в это занятие. Мать боялась с сыном слово молвить. Сестра по молодости только посмеивалась и часто, проходя мимо Эдуарда, напружинивала живот и издавала звуки.
– Все равно я стараюсь видеть в тебе самое лучшее, сестренка! – морщась, говорил Эдуард.
Ситуация стала просто опасной для душевного здоровья и отца, и матери. Мать ходила в туалет по ночам. Отец упрямо навещал его во время общего ужина (он привык это вечером после работы делать) и даже старался усилить уровень природной громкости напряжением соответствующих мышц, в результате чего у него случилась болезнь, которую он сам называл выпадением прямой кишки, на самом деле – заурядная небольшая грыжа (Парфен тут приостановился и заверил, что ничего не прибавляет в этой истории). За дочерью стали замечать странное: она втихомолку разденется, вбежит за ширму к Эдуарду, покрутит перед ним юными девическими мослами – и назад, неприятно и ненатурально хохоча.
И тут Василий Курочкин сказал:
– Моя вина. Кто мне в голову втемяшил назвать его Эдуардом?
– Я против была, – робко сказала мать.
– Надо было резче против! Не подумали, как звучать будет: Эдуард – Курочкин!
– Нормально звучит…
– Нормально для ненормальных! Короче, моя вина, я и исправлю.
И он пошел, хоть кланяться не любил, к одному родственнику в областном военкомате, он ходил еще куда-то, писал заявления, заставил мать уйти с работы, а себе добыл справку о неполной трудоспособности, а потом еще справку о бедственном семейном материальном положении, потом ездил куда-то в Москву – и добился: Эдуарда Васильевича приняли в Суворовское училище.
Ему там чрезвычайно понравилось. Дисциплина, чистота, порядок – и даже бальным танцам обучают!
Это были счастливые годы, после которых Эдуард продолжил военное образование в Вольском училище тыла, так оно тогда называлось. Благо, что от Вольска до Саратова, до родителей, рукой подать, а ведь он их любил. Да и они вновь полюбили его, видя редко и привыкнув к его «выканью».
А потом началась офицерская служба – и начались разочарования Эдуарда Васильевича, потому что в части, куда он прибыл на службу, он не увидел ни чистоты, ни порядка, ни деликатности, вместо же бальных танцев было раз в неделю, после бани, кино во Дворце культуры текстильного городка, где дислоцировалась часть, и что творилось в кинозале этого клуба, а также в других его помещениях, а также по окрестным кустам, ложбинам, закоулкам – не описать! Командиры дежурили на дистанции визуального наблюдения, не рискуя в этот вертеп нос сунуть – не распаленных солдат своих боясь, а яростно-упоенных текстильщиц, которые – все об этом помнят – зарезали разбитой бутылкой приехавшего с инспекционными целями и попершегося порядок наводить полковника-ветерана, тело которого не сразу нашли под клубной сценой…