Я поднял свой стакан старорусской водки, приготовленной «по древним рецептам из отборного зерна лучших сортов пшеницы», посмотрел, как на свету текут по стенкам жирные капли нефтяных масел, и сказал душевно:
— Мы с тобой оба камикадзе, Сема. Чтобы убить врага, мы не пожалеем жизни. Жизни другого врага. Или, может, и не врага, а просто какого-нибудь дурака. Мы с тобой, Сема, особые камикадзе — убивая врагов, мы всегда остаемся живы…
— Наверное… — пожал плечами Ковшук, чокнулся со мной и выпил.
И я бережно взял в ладони свой сосуд, стеклянную свою братину, граненый мутный кубок, грязноватую чару, и перелил в себя палящую влагу — чудо советской алхимии, научившейся извлекать отборную пшеницу из сосновых опилок и говеной нефти. Взбухла от ненависти ко мне печень, захлебнулась на миг горючим, как перелившийся карбюратор, и заревела снова, понесла меня, легкого и сильного. Я слышал гул спиртового пламени в себе, свист бешено мчащейся крови; желтые огни мелькают перед глазами, исчезают по бокам.
— Слыхал я, Пашуня, большим ты стал человеком, — сказал Ковшук. — Расскажи, как поживаешь, похвались успехами.
— У нас с тобой успехи одинаковые, Сема. Как в песне: «…сидим мы вдвоем на краю унитаза, как пара орлов на вершине Кавказа…»
— Песни такой не слыхал, а на жизнь свою не жалуюсь. Скриплю потихоньку, полпенсии дают, зарплата да приработок капают…
Отворилась дверь, и давешний юркий официант впер большой таз мясных объедков.
— Семен Гаврилыч, пора закуску варганить, скоро народ пойдет. Я пока начну?
— Не надо, сынок, ты иди, я тут сам управлюсь. Вы хлеб нарезали?
— Конечно, вот сумка.
Ковшук взял со стола кухонный, очень острый нож и с удивительным проворством стал шинковать в тазу все эти куски недоеденных котлет, шашлыков, люля, отбивных, ромштексов, антрекотов, цыплят, бифштексов, перемешивая все это с крутым поносом бефстроганова.
Казалось, он забыл обо мне, ловко раскладывая на подносе куски хлеба и пригоршнями вываливая на них мясное крошево.
— Это ты нам? — поинтересовался я с омерзением.
— Зачем? Щас народ за «сливками» повалит, мы им по полтинничку закуску организуем…
О изобильность ночной жизни, бессмысленное расточительство богатого разгула, извращенная изысканность удовольствий!
— Ты, Паша, не молчи, ты говори, я тебя все равно слушаю. Мне разговор в работе не мешает.
А, плевать! В конце концов все — вопрос масштаба. Ведь именно с такой работы начал свою неслыханную карьеру молодой Семен Ковшук.
Сорок лет назад Великий Пахан решил, что пора кончать наркома Балицкого, уже убившего всех на Украине, набравшего слишком много власти и «своих» людей. Он сам позвонил в Киев и велел Балицкому выехать с тысячей наиболее доверенных сотрудников в Москву сегодня же ночью. Для ликвидации огромного заговора. Два экспресса отошли ночью из Киева, но проснулись пассажиры на рассвете не в Москве, а на пустынном перегоне за хутором Михайловским, на запасных путях между двумя бронепоездами. В салон-вагон генерала Балицкого поднялся высокий юноша с бледным отечным лицом — безоружный, в штатском, с красным конвертом, на котором стоял гриф: «Товарищ И. В. СТАЛИН — Балицкому». Перепуганный Балицкий принял его в кабинете. Юноша — это был Ковшук — протянул конверт, и Балицкий принялся распечатывать трясущимися руками послание, а Ковшук подошел сбоку и финкой перерезал ему глотку — от уха до уха. Потом выглянул в приемную и сказал адъютанту, что генерал вызывает своего заместителя Бернацкого. Через минуту тот вошел в кабинет и тут же умер, получив финку в горло — по рукоятку. С гениальным упорством идиота выглянул Ковшук снова в приемную и вызвал начальника эшелона. Его кромсать не требовалось — и так обмер до посинения, увидав за столом Балицкого с отрезанной головой.
— Командуй выход из вагонов, — попросил Ковшук коменданта и легонько кольнул его финкой в грудь. И тот скомандовал.
Около тысячи отборных бойцов — отъявленных «мокрушников», лихих оперов и следователей, — вооруженных до зубов, вышли из вагонов без единого выстрела, построились в колонну по пять, быстро прошли до ближайшей балочки, где их всех сразу же расстреляли из пулеметов. Блаженной памяти министр, незабвенный наш Виктор Семеныч Абакумов, стоя над оврагом, хохотал, как русалка, хлопал весело Ковшука по спине, весело приговаривал:
— Молодец, Сенька! Далеко пойдешь…
Далеко пошел мой учитель Ковшук, стал швейцарским адмиралом. Любит и умеет крошить мясо. Рутения, Отчизна моя! Простота обычаев, крепость традиций.
— Давай выпьем, Сеня! За тебя, за твою работу! Выпивка все смывает. Вечный растворитель забот наших — дорогая моя водочка, зерновая-дровяная-керосиновая!
— Работа как работа, — веско заметил Ковшук.
— У тебя нешто лучше?
— Нисколечко, Сема, — искренне согласился я. — Понимаешь, перебои в жизни наступают. Вера в себя уходит…
— Это не правильно, нехорошо это, — махнул бледными брылами щек Семен. — После пятидесяти человек себя уважать обязан. В молодости надеешься добрать с годами. А в полтинник — или уважай себя, или пошел на хрен…
— Сень, а скажи мне по дружбе: ты себя за что уважаешь?
— За все, — просто и уверенно сказал Ковшук. — За то, что выжил. Ты знаешь, где я родился?
— Знаю, где-то в Сибири, — кивнул я и, будто невзначай, напомнил: — Я же твое личное дело читал.
— Читать-то читал, — разомкнул твердую ротовую щель Ковшук — Да ведь не я тебя интересовал, и что там есть обо мне. А родился я на острове Сахалине, в заливе Терпения, в городке Паранайске. Вот я здесь с тобой, а земляки мои, параноики, все еще сидят на берегу океана, дикость и нужду терпят, погоды ждут. Как же мне не уважать себя?
Друг мой Семен не уважал своих земляков-параноиков, у них не было его профессионального таланта.
— Мы с тобой, Паша, люди очень разные, тебе понять меня трудно. Ты всю жизнь на кураж упертый был, тебе понт нужен, игра, риск, хитрые пакости, азарт, гонка. А мне все это без надобности. Мне нормальная жизнь нужна была — я за семь колен натерпелся в заливе Терпения. И параноиком быть не хотел…
Может быть, он и не врет. Может, он не хотел быть и опричником?
— Ты пойми. Паш, мне такая жизнь, как у тебя, и задаром не нужна. Это ты всегда около главных командиров крутился, ты с одной жопой на семь ярмарок поспел, всегда ты около денег и всегда в долгу, всегда ты на двух бабах женат да три в чужих койках лежат. А мне это ни к чему!
— А что тебе надо?
— Спокойного достатку. Чтобы никто не трогал меня. Я начал служить лет на десять раньше тебя, а теперь я — разжалованный майор, а ты — полкан в папахе, в генералы только случаем не выскочил…
— И что?
— То, что ты и дальше упираешься, еще чего-то достигаешь, а мне все прошлое не нужно. Кабы меня сорок лет назад взяли сюда швейцаром, разве стал бы я резать» людишек? Ни в жисть! Но по-другому не получалось. Вот и кончал их — не в злобе же дело. Я ведь их и не знал.