— Да какой там, — отмахнулся тот. — Ну, дай вам бог.
Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:
— Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..
Снова замахнулся:
— Ну, чтоб вас разорвало!
И продолжил:
— Подари тростинку, го-о-о-орлица!..
В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца — и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: “Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая!”
Улыбка слабая, тусклая — вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо — худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался.
— Пойдемте, уважаемый, — сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. — Пойдемте.
Но слепец отстранил его.
— Парень! Погоди!
Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.
Волы встали.
— Чего вам, уважаемый? — спросил погонщик.
— Ты, я слышу, песни поешь, — с хмурой усмешкой сказал слепец.
— А что не петь? — удивился тот.
— Пой на здоровье... хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?
— Палку-то?
Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.
Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс — самую мелкую медную монету — целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить — и то не хватит.
— Ну что ж, — протянул погонщик.
Он обошел свой воз, приглядываясь. Подергал одну хворостину, потом другую; чертыхнулся. В конце концов вытащил какую-то. Вынул из-за пояса тешу, посрубал сучки.
— Вот вам, уважаемый. Пользуйтесь.
Слепец взял, ощупал; оперся, потыкал; погладил, поднес к носу свежий сруб, удовлетворенно кивнул:
— Подходящая. Спасибо тебе.
— Да не за что, — отмахнулся тот, карабкаясь на воз. — По вашему положению без палки никуда. Здоровья вам.
И замахал над головой хворостиной, заорал на всю округ’:
— Ну, разумники!
* * *
Прошли не больше ста саженей.
— Да не дергайте же так! — раздраженно крикнул Шеравкан, оборачиваясь. — Сколько можно?!
Вместо ответа слепец, злобно оскалившись, изо всех сил рванул его за поясной платок, отчего Шеравкан едва не упал, а сам отступил на шаг, занося свою новую палку.
Шеравкан отскочил в сторону. Посох с треском ударился о камень.
— Сволочь! — рычал слепой, тыча им перед собой, как румийским мечом. — Мерзавец! Иди сюда, я разобью тебе башку! Пошел вон! Брось меня здесь, шакалий сын! Слышать тебя не могу! Лучше сдохнуть, чем это терпеть!
Он задохнулся и смолк.
Ветер шуршал травой.
— Что с вами? — хмуро спросил Шеравкан. — Вы с ума сошли?
Слепой не ответил. Тяжело дыша, оперся о посох. Склонил голову, ссутулился, обмяк.
Шеравкан не знал, могут ли незрячие плакать. Да и под повязкой слез все равно не увидишь.
— Ну ладно, — хмуро, но все же примирительно сказал Шеравкан, делая шаг к нему. — Простите меня, уважаемый. Просто вы...
— Уважаемый! — передразнил слепец, поднимая голову. — Многоуважаемый! Почитаемый! Высокочтимый!.. Болван! Джафаром меня зови. Понял?
— Понял, — кивнул Шеравкан, решив не обращать внимания на грубость.
— Хорошо, уваж... гм!.. Джафар. Пойдемте?
Слепец упрямо отвернулся, перехватив посох и оперевшись на него обеими руками.
Потом спросил:
— Мы сколько прошли?
— Сколько прошли!.. Мало прошли. Четверти фарсаха не будет, вот сколько прошли.
Тот тяжело вздохнул и перехватил посох удобнее.
Джафар
Дорога.
Сколько дорог было в жизни?
От самой первой остались в памяти какие-то обрывки. Зима, снег... постоялый двор на краю большого кишлака... ощущение чего-то огромного... холодок открывавшегося мира. Лоскутки, из которых уже ничего не сшить. Сорок с лишним лет назад — когда дед Хаким отпустил его, мальчишку, в Самарканд. Шестнадцать было, что ли? Ну да, примерно как этому хмурому джигиту. Все так в жизни. Пойдешь на несколько дней или месяцев, оглянешься — сорока лет как не бывало. В первый раз он ехал — дед дал коня. В последний — идет пешком. Точнее, ковыляет. И деда давно нет. Зато сам он как дед...
Должно быть, дед его любил. Никогда впрямую не говорил об этом. Он вообще был жестким человеком. И не очень разговорчивым. Позже Джафар понял, что ему, возможно, приходилось быть таким. Разве сможешь поддержать устройство мира, если ты мягок? Колонны строят из дерева и камня, а не из ваты.
Вот и дед старался быть камнем, железом! — и когда супил брови, трепетало все живое вокруг.
Но уже старел, должно быть, — мягчел, смирялся, подчас поражая близких неожиданной податливостью.
Подзывал, сажал на колени. Горделиво рассказывал, как командовал когда-то конницей Абу Мансура.
Джафар никак не мог взять в толк, чем дед гордится. Князь Абу Мансур был давно и прочно всеми на свете забыт. Ладно, можно не говорить про конницу, но армия в целом у него все равно оказалась никудышная. А иначе почему его победил собственный брат — Абу Исхак? Войска разбил, самого Абу Мансура пленил и зарезал. Деда, правда, помиловал, позволил встать под свои знамена простым конником. Чем тут гордиться? Служил одному, теперь служишь другому... чем они отличаются друг от друга?
— А потом эмир Исмаил Самани разметал недолгое величие Абу Исхака! — говорил старый Хаким, качая седой головой, и в голосе его снова звучали гордость и изумление тем, с какими людьми пришлось ему коротать век. — Великий эмир Самани забрал себе главную драгоценность мира — Бухару! Да пошлет ему Аллах тысячу лет благоденствия!..
Надо полагать, дед был готов и Исмаилу служить так же, как служил другим, но неотложные дела потребовали его присутствия в Панджруде: тамошняя голота заволновалась. Он взял короткий отпуск и направил стопы в родовое гнездо, чтобы за неделю-другую навести порядок и вернуться. Однако пока порол сволоту (лишь с зачинщиками обошелся круче — одного повесил, другого же приказал, не умерщвляя, порубить на ломти, отчего бунтарь в скором времени отдал богу душу), пока по-отечески вразумлял подданных, восстанавливал закон и внушал благоразумие, пока налаживал заново привычный порядок оброка, пока разбирался с женами... короче говоря, сам не заметил, как присиделся.