Я знал, что когда-нибудь он настанет. Все-таки не зря
револьвер свой не продал тогда, на каком-то вшиво-блошином пюсе
[2] тому наглому
арабу. Арабов тут, в Париже, развелось, надо тебе сказать… Я на их физиономии
еще с константинопольских времен смотреть не могу – уж больно они мне турок
напоминают! Все черные, как тараканы… хотя, если правду сказать, прусаки всегда
бежали шибче черных. Случались, конечно, промашки – ставишь на прусака, а
выиграет черный. Редко, но бывало… Во время одной из таких промашек я и спустил
два перстенька, данных мне покойной матушкой в январе восемнадцатого… Я их,
вместе с матушкиными брильянтовыми серьгами и разными другими ее побрякушками,
и через Самару пронес, и через Казань, и в Одессе не потерял, и на пароходе по
пути в Турцию не продал за краюху хлеба или флягу воды, и даже в лагере на
острове Галлиполи сохранил, хотя уж там-то… в голом поле, как говорили мы,
русские… это было чистилище, врата ада! А вот попутал же бес, когда удалось
выбраться в Константинополь: спустил перстеньки, и серьги спустил прусакам на
прокорм!
Да нет, ты не думай, я не спятил, не заговариваюсь,
просто-напросто у нас, у русских, в Константинополе главная забава была –
кафародром. Не понимаешь? Тараканьи бега по-гречески. Прусаки – это тараканы.
Рыжие, усатые…
Ростовское скаковое общество вывезло в Константинополь своих
скакунов, да вот беда – прогорело из-за дороговизны кормов. Ну а тараканов
держать значительно дешевле!
Ты не думай, кафародром – это не бог весть что такое.
Просто-напросто стол, на котором устроены желобки, по ним и пускали бежать
тараканов, запряженных в проволочные коляски. Вообрази: обычные черные или
рыжие тараканы, только невероятной величины, испуганные электрическим светом,
мчатся со всех ног. Вокруг жадная любопытная толпа с блестящими глазами –
господа русские офицеры, поставившие на этих жирных сволочей последние
подштанники или, к примеру, тетушкины или маменькины бриллиантики. И я среди
них.
Ну так вот – вышло раз, что один таракан сдох на бегу,
другой выскочил из желобка, ну и остался я вовсе гол как сокол. Может, и
отыгрался бы, когда б поставил на кон последнее свое имущество – браунинг, но
предпочел уйти с проигрышем. С этим браунингом я расстаться никак не мог. Он
мне память об Одессе… о том последнем вечере в Одессе… Я дал себе слово не
вспоминать о нем никогда, но ведь через несколько минут, как только закончу
письмо, для меня уже начнется никогда и ничто. Мы ведь все разбежались по щелям
тогда, ну совершенно как тараканы, сошедшие с желобков! Мы пробивались в порт,
уже с боями по улице пробивались: в нас стреляли из-за угла; несмотря на то,
что город был вроде как наш еще, еще шло сражение на окраинах. Вдобавок в город
вошли отряды атамана Григорьева – он был заодно то с красными, то с
петлюровцами. Матросня у него была как на подбор – веселая, чернобородая,
резала всех подряд!
Мы – несколько человек, отбившихся от роты, – свернули в
проулок, и вдруг с крыши полетели камни. А навстречу стреляли. В порт не
пройти! Ворвались в какую-то заброшенную гостиницу, забились в номера на втором
этаже, отстреливались, пока не кончились патроны. А они валят снизу. Мы стали
искать черную лестницу – нет ее! Стали прыгать в окна – снизу набегали, били
камнями и прикладами еще не поднявшихся на ноги, выстрелами сшибали в прыжке,
как птиц – влет. А по лестнице топот – погоня! Толпа валит: «Бей юнкарей!»
Сволочи, кто вам тут «юнкаря»?! Штабс-капитаны? Ротмистры? Господа офицер-ры!
А впрочем, не до тонкостей было, ноги бы унести! Я сунулся
было в окно, да товарищ – Витька Вельяминов, ты должна его помнить, он ведь
шафером на свадьбе у нас был, мы с ним и на фронте встречались невзначай, а
потом вместе уходили из Энска зимой восемнадцатого, – за рукав ухватил:
– Убьют! Нельзя! Надо отсидеться, чтобы не нашли.
А из коридора слышны хлопки дверей – в номера заглядывают,
ищут наших. Выстрел, другой. Неясный говор… И вдруг полный непередаваемого
ужаса женский крик – крик, от которого волосы шевелятся на голове. Откуда здесь
женщина?! Кто-то со страшной скоростью бежит по коридору мимо нашего номера, и,
как свора гончих по заячьему следу, проносятся за ним несколько человек…
Выстрел, падение тела. Снова топот множества ног.
Близко уже. Мы с Вельяминовым переглянулись – вот сейчас и
наш черед настанет! – и, не сговариваясь, ринулись в два больших тяжелых шкафа,
стоящих в разных углах просторного номера. До сих пор помню (знал, что по гроб
жизни помнить буду!) огромную двуспальную кровать на разлапистых ножках – голые
пружины, ни матраса, ни, конечно, белья, помню одну криво висящую тяжелую
штофную портьеру, пахнущую пылью (вторую сорвали, конечно), помню изуродованный
стол о трех ногах, кое-как приткнутый к стене, чтоб не упал, и эти два огромных
платяных шкафа… Впрочем, они только чудились такими огромными снаружи. А
изнутри оказалось, что они тесны, словно гробы, не по мерке сделанные. Забиться
некуда, распахнут – вот они мы, господа офицер-ры! Стреляйте в упор!
Но деваться было некуда, не выскакивать же. Я вжался в
заднюю стенку – она оказалась фанерной, и я все время опасался, что проломлю
ее, – и перестал дышать.
Они вошли. Молча, тяжело дыша. Я слышал их запаленное
дыхание, чуял звериный запах их пота, мне чудилось, что мой шкаф, мой гроб, мою
камеру пыток окружили смрадные звери… Откроют шкаф или нет? Найдут меня или
нет?