Тем более что шагать, простите за тавтологию, было всего два шага. В «одолженную» у местного купца коляску меня отнесли на руках, как малого ребенка.
Нужно сказать, Тогульское выгодно отличалось от других алтайских сел, где мне уже довелось побывать. Длинные, «связные», как на туземном говоре назывались, строения с добавленной в середину дополнительной комнатой дома образовывали ровные, словно вычерченные по линейке, улицы. В центре села, неподалеку от церкви, располагались общественные здания: жилище урядника, почта, продовольственные магазины, цейхгауз и усадьбы самых зажиточных тогульцев. Но и вдоль главной – неожиданно Барнаульской, а не привычно Московской – улицы красовались поместья то ли не бедствующих купцов, то ли не слишком богатых помещиков. В общем, все чинно, благообразно и упорядоченно. Заменить рубленые дома на кирпичные – и легко было бы спутать это алтайское село с небольшим европейским городком.
Так вот, этот почти немецкий или какой-нибудь голландский городок «благодаря» моей болезни оказался чуть ли не в оккупации. Вечером того же дня, как я свалился без памяти в полуверсте от границы села, сотник собрал «луччих», как он выразился, людей и объявил, что, дескать, Бог на небе, царь в столице, а покуда батюшку-губернатора лихоманка терзает, он, Безсонов, значит, будет здесь и за Бога, и за царя. И если больной на поправку не пойдет, значит, грехи тогульских селян неизбывны и он, сотник Сибирскаго казачьяго войска, от имени Господа и его императорского величества их за это покарает жестоко.
Я заметил, что в Сибири отношение казаков к крестьянам, а также наоборот, было… странным. Служилое сословие было на особом положении. Им дозволялось захватывать больше земель, с них не брались налоги и подати. Благодаря этому казачьи поселения оказывались гораздо свободнее и зажиточней. Это вызывало естественную зависть со стороны простых земледельцев и побуждало самих казаков обращаться с некоторым пренебрежением к крестьянам. Больше того! В станицах, даже сравнительно недавно образованных, считалось, будто бы это именно казаки – настоящие сибиряки-старожилы, а живущие здесь уже сотни лет черносошные – это пришлые, рассейские.
Степаныч отговаривался ленью, которую якобы проявили туземцы, когда перепуганные казаки приволокли мое чуть живое тело на почтовую станцию. Рассказывал, как орал на полицейского урядника, что тут губернатор помирает, лекаря нужно срочно, и как тот только крестился и «все в руцах Божиих» бормотал. Конвойные по усадьбам побежали: вдруг да чудо Господь явит – приведет своим провидением в сельцо ученого дохтура. Да только в половину дворов казачков и вовсе не пустили, собак натравили. Тут-то Безсонов и решился взять власть в свои руки. Тогда уже и две бабушки, травы лечебные ведающие, быстренько нашлись, и один из местных богатеев горницу под мою больничную палату выделил.
К дверям церкви вело двенадцать ступеней. Запомню на всю оставшуюся жизнь! Потому что на каждой из двенадцати сидели по две вполне прилично одетых, но донельзя изможденных тетки с горящими от голода глазами. И подавали им входящие в храм люди не монетки, как обычным нищим, а куски хлеба, пряники или вареные вкрутую яйца. А попрошайки, вместо того чтобы быстрей-быстрей набивать добычей брюхо, степенно благодарили и складывали подаяние в сумки.
– Что это они? – разглядев это чудо, удивился я, когда мир вокруг перестал отплясывать буги-вуги и смог стоять ровно, почти не пошатываясь.
– Так ить, ваше превосходительство, – подхалимски улыбаясь, поторопился пояснить возникший словно из ниоткуда тогульский урядник, – это оне детишкав кормить откладывают. Сами клюнуть по крошечке, а остатное в сумы ховают. Прикажете разогнать?
Я пересчитал ступени.
– Двадцать четыре женщины, – подвел я итог своим наблюдениям. – Откуда они, этакие-то голодные?
– Так ить вестимо откель, ваше превосходительство. Это, ваше превосходительство, с Томскому заводу бабы. Тута верст с сорок до их буит. Вот к святому празднеству и приползли за подаянием.
– А чего же им там у себя не живется, что за сорок-то верст идти пришлось, чтоб милостыню просить?
– Так ить, ваше превосходительство, там-то кто им даст? – Мне показалось, урядник и сам удивился моим расспросам. – Там, почитай, цельное сельцо таких жо голодных. Брошенки оне. Как Томской завод барнаульские начальники бросели, так и маются…
– Как это – бросили?
– Ить, ваше превосходительство, как псю брехливую за вороты выкидывают, так и заводчан бросели. Домницы затушили, струмент собрали и на Гурьевскую увезли. А народишко жо не клещи какие-нито али лопата, скажем. Их, ваше превосходительство, всем сельцом не утащишь. Вот и бросели. Каво в крестьянское сословие приписали, каво так из урочников и оставили. Мастерам было предложено уехать, да оне с миром остаться изволили…
Безсонов потом рассказывал, что я, выслушав объяснения тогульского полицейского, вдруг побелел весь, затрясся, словно от озноба, и будто бы закаменел, замолчал. Только губы кривил, как от страшной боли, и слезы катились из глаз.
Он не знал и, видно, уже никогда не узнает, что вовсе я не молчал. Я орал во все горло, я ругался и угрожал, богохульствовал, рычал и грозил небу кулаками, едва удержавшись от того, чтобы отдать приказ о немедленном аресте всей верхушки горного округа. С последующей казнью через четвертование, конечно.
Вот оно как было на самом деле! А как бы закаменел, так это от того, что так душу болью скрутило, так сжало до черноты в глазах – я и вздохнуть не в силах был, рук поднять. Про слезы – ничего не скажу. Может, и не было их, не помню.
Потом это прошло. Светлый день как-то в один миг потускнел, стал серым и невыразительным. Безрадостным. Беспросветным. Мир сжался до размеров маленькой площади у подножия тех двенадцати ступеней и сидящих на них голодных женщин. Тогда я, осознав, что не смогу помочь этим брошенкам, если немедленно, вот прямо сейчас не перестану болеть, обратился прямо к своему наивысшему начальству:
«Владыко Вседержителю, Врачу душ и телес наших, смиряяй и возносяяй, наказуяй и паки исцеляяй! Раба Твоего Германа немощствующа посети милостию Твоею, простри мышцу Твою, исполнену исцеления и врачбы, и исцели его, возстави от одра и немощи, – выговаривали мои губы оставленные в другом времени слова. – Запрети духу немощи, остави от него всяку язву, всяку болезнь, и еже есть в нем согрешение или беззаконие, ослаби, остави, прости Раба Твоего ради Любви. Ей, Господи, пощади создание Твое во Христе Иисусе Господе нашем, и с ним же благословен еси, и со пресвятым и Благим и Животворящим Духом Твоим. Аминь».
И словно эхо, отозвались где-то в глубине меня последние, на немецком, слова Германа: «Преобрази и укрепи нас Духом Святым, чтобы мы направляли сомневающихся и блуждающих на путь Истины и Добра. Аминь».
В общем, в Михаило-Архангельскую церковь я не пошел. Перекрестился на золоченые кресты на маковках, развернулся и сам забрался в коляску.
– Здесь есть постоялый двор или гостиница? – выплюнул я в лицо равнодушному уряднику. – Женщин туда препроводить, устроить на ночлег и накормить. Да много не давайте, им сейчас много нельзя… Астафий, проследи!