И странное возникло ощущение. У Сталина закружилась голова.
Он посмотрел на своих собутыльников, и ему показалось, что он стоит в центре
какого-то круга, какой-то странной карусели, его собутыльники сидят на
картонных лошадках и скачут вокруг него.
– Ты, Лаврентий, – начал Сталин, пытаясь поймать Лаврентия
взглядом. – Ты, Лаврентий, – хотел он ему что-то сказать, но Лаврентий крутился
перед ним все быстрее, и с каждым кругом все уменьшался в размере, и в конце
концов дошел до размера мухи, и вот совсем растворился в разжиженном воздухе. С
тем и свет погас в глазах товарища Сталина, и товарищ Сталин уронил голову на
стол, но не в салат, как некоторые могли бы ожидать, а просто на стол, рядом с
тарелкой.
В комнате воцарилось молчание. Меловани сидел бледный, с
открытым ртом и с недонесенным до него куском сулугуни. Берия же, напротив,
закусывал как ни в чем не бывало.
– А ты почему не пьешь, Гога? – спросил он через какое-то
время.
– Я? – переспросил Меловани. – Я… Я не хочу.
И отодвинул от себя бокал, отодвинул осторожно, как будто
опасался, что жидкость, находящаяся в нем, сама плеснется в лицо.
– Ну, не хочешь, не надо, – сказал Лаврентий. – А я,
пожалуй, выпью.
Он схватил бокал Меловани и опустошил его большими глотками.
Посмотрел на Сталина, покачал головой. Посмотрел на артиста. Тот сидел
бледный-бледный и мелко трясся. Так трясется собака, которую везут на
живодерню.
– Слушай, дорогой, – обратился к нему нарком, – что с тобой?
Тебе плохо?
– Нет, нет, – сказал Меловани поспешно. – Мне хорошо. А я
ничего не видел. Я, – повторил он, – совсем ничего не видел.
– Не видел, ничего не видел, – поспешно, но не без юмора
повторил Берия. – Ты ничего не видел, и я ничего не видел, а он и сейчас ничего
не видит. А что ты дрожишь? Ты думаешь, я его отравил? Моего старого товарища и
соратника, верного ленинца и вождя всех народов, ты думаешь, что я отравил? Я
ему дал только немножко снотворного. Потому что он, я тебе говорил, он, товарищ
Сталин, устал, он нуждается в отдыхе, и я, просто как старый друг, как
коммунист коммунисту, ему немного помог. Сиди здесь, не рыпайся, я сейчас.
Берия ринулся в примыкавшую к столовой ванную комнату и
вышел из нее с большой сверкающей бритвой, которую раньше называли опасной.
Увидев этот предмет, Меловани вскочил на ноги, кинулся к
дверям, но они оказались закрыты. Тогда он прижался к стене и задрожал еще
больше. Берия с бритвой приблизился к Сталину. Меловани немного пришел в себя и
нашел в себе силы спросить прерывающимся от страха голосом:
– Я извиняюсь, вы собираетесь за… за… зарезать товарища
Сталина?
– Ой, – поморщился Берия, поправляя заправленную Сталину за
ворот салфетку, – что ж ты за собачий дурак, что ж ты за дурень ослиный! Почему
у тебя все время такие глупые мысли, что я его отравил и хочу зарезать? За кого
ты меня принимаешь? Чтобы я зарезал вождя международного пролетариата, отца
народов? Ты что? Я хочу его побрить, чтоб он был такой красивый, как ты. А тебе
приклеить усы, чтобы ты стал таким же безобразным, как он. Пойди в ванную,
принеси помазок и мыло и приходи в себя. Ты сейчас будешь демонстрировать свое
искусство. Мы сейчас посмотрим, какой ты артист. Сейчас ты сыграешь свою
главную в жизни роль, и если ты плохо ее сыграешь, мы с тобой оба останемся без
головы.
Через некоторое время дверь столовой товарища Сталина
отворилась, и в коридор вышли сам товарищ Сталин и два его гостя: Лаврентий
Павлович Берия и Георгий Михайлович Меловани. Впрочем, сказать, что Меловани
вышел, было бы неправильно. Он буквально висел на Лаврентии Павловиче, обхватив
его шею руками, ноги волочил по полу и бормотал что-то бессвязное.
– Вот, – посетовал Сталин, указывая погасшей трубкой на
Меловани. – Народный, понимаешь, артист, а напился, как, понимаешь, свинья.
Власик! – обратился он к встретившему их начальнику охраны. – Скажи твоим
людям, пусть помогут Лаврентию Павловичу артиста донести до машины. А я ушел к
себе, и сегодня меня больше не беспокоить.
История – это такая штука, это такой ящик, это такая камера
обскура, полная таких жгучих тайн, что когда их узнаешь, хотя бы некоторые
отдельные, так прямо дух захватывает, голова кружится и пересыхает язык. И ты
качаешь головой и думаешь: нет, уж этого никак не может быть. А оно может, оно
может, очень даже может. Быть.
Глава 32
В конце концов в НТС поняли, что ценного сотрудника из
Чонкина сделать вряд ли удастся. Он был доставлен в небольшой городок, названия
точно не помню, но кажется, это было где-то под Мюнхеном. Или под Манхеймом.
Или даже под Мюнстером, где-то, в общем-то, на букву «М». Поскольку городок был
небольшой, никаких стратегически важных промышленных и военных объектов в нем
не было, бомбежек он избежал и был тихим, чистым, зеленым, как до войны. В нем
были две церкви – католическая и протестантская, три школы, шесть магазинов,
две бензоколонки, один кинотеатр, одна мастерская по ремонту автомобилей и
тракторов, одна бойня, при ней – мясная лавка, небольшой рынок. Частью рынка в
тяжелое послевоенное время была толкучка, где люди торговали кто чем: куском
хлеба, старыми галошами, американскими сигаретами, эсэсовскими фуражками,
орденами Третьего рейха, вилками, ложками и вообще чем попало.
Единственный военный объект, который был здесь и который
союзники не разбомбили, оставили для себя, – это казармы бывшего
артиллерийского училища. Теперь два двухэтажных казарменных здания из красного
кирпича занимали американские солдаты, а остальные четыре барачного типа были
превращены в лагерь для так называемых перемещенных лиц. Туда-то и попал
Чонкин. Сразу по окончании войны здесь был полный интернационал: американцы,
англичане, французы, итальянцы и прочие, но эти, перечисленные, немедленно
разъехались по домам, где их встречали с большими почестями, а здесь остались
поляки, болгары, румыны, но большинство составляли русские, точнее, советские
разных национальностей, которые занимали целый барак № 4 с двухъярусными
железными койками.