Но сам трофей выглядел жалковато. Его, собственно, нельзя было и назвать книгой. Так, скрепленный пучок расплывшихся едва ли не в кашу листков, старенький, почти антикварный (ого! еще девяносто восьмого года!), издание дархайское, с опечатками, бумага хуже некуда; да еще и побурел от крови и грязи…
Что и говорить, мечта библиофила…
– Знаете что, дружок? — совсем по-свойски вымолвил полковник. — А не купить ли вам маме просто-напросто букет цветов?
Заговорщицки подмигнул:
– И Ляле, разумеется, тоже.
– Так точно, господин полковник!
Лейтенанту было жалко трофея. Но разве кто-то спрашивал его лейтенантское мнение?
– Значит, пусть так и будет, дорогуша!
И прежде чем отшвырнуть книжицу в лапы подскочившего роботостюарда, Джанкарло эль-Шарафи, в последний раз осмотрев старье, успел удивиться, как все-таки похож в профиль изображенный на обложке полустершийся человек на покойного майора Въяргдала Нечитайло по прозвищу Ниндзя.
А потом поднес к губам недопитую чашу.
И выронил, заляпав горячим пуншем брюки.
Очень горячим пуншем очень тонкие брюки.
Но ожога не ощутил.
Потому что все чувства погасил крик.
Страшный, выматывающий, вытягивающий, назойливый, тоскливый, безумный, болезненный, истерический, нечеловеческий, жуткий, ввинчивающийся, въедающийся, исступленный, истошный, невозможный, безостановочный…
…вопль…
…пролетел по космолету.
Он был способен свести с ума любого, даже очень умного человека, каковым не без оснований считал себя полковник эль-Шарафи, или недоумка, каковым с полным правом полагал он второго помощника…
…но этого не произошло, потому что крик тут же оборвался…
…не прожив и доли секунды…
…но за эту кратчайшую долю смоль щегольски подбритых височков юного летехи навечно покрылась изморозью.
А крик, летящий со стороны коридора грузовых отсеков, истаял, истек и сгинул, и последние осколки его коснулись слуха полковника эль-Шарафи угасающим шепотом:
– Джанкарло, нам плохо… помоги нам, Джанкарло…
И оба, полковник и лейтенант, побежали туда, не успев и сообразить, зачем бегут, настолько страшна и подавляюща была зовущая сила крика и…
…непредставимая мощь шепота.
А когда железная дверь первого отсека, скрипнув, ушла вбок, вместо изваяний из мрамора и гранита, вместо терракоты и базальта глазам людей открылась пустота.
Не совсем пустота.
Пыль.
Груды, кучи, горы, навалы, сугробы, терриконы мельчайшей пыли. Просто пыли — ничего больше, обычнейшего праха земного, и в прахе этом даже наметанный глаз профессионального искусствоведа не сумел бы различить ни плавной нежности форм Венеры с Милоса, ни самоотреченной юности навеки застывшего с пращою в руках древнего пастушка-поэта, еще не знающего, что станет царем, ни летящей прелести профиля давно умершей египетской царицы, при жизни звавшейся «Нехерт-аТа-иТи» — «Та, которая пришла»…
Разве камню бывает больно?
Разве камень, рассыпаясь в пыль, может кричать?
Отсек за отсеком — одно и то же.
Пыль.
Пыль. Пыль.
Пыль. Пыль. Пыль.
И труха.
И редко-редко, осколками уходящей жизни, в пыли…
…лебединые перья.
Белые. Черные. Белые. Черные. Белые…
Тускнеющие… угасающие…
Пыльные.
Серые.
…Лишь последний отсек, тот, которому надлежало пустовать, не был пуст.
Черноволосый юноша лежал навзничь на металлическом полу, мучительно запрокинув смуглое, нечеловечески красивое лицо. Из краешков губ сочились тоненькие синие струйки… Два огромных перепончатых крыла распластались от переборки до переборки; одно из них было нелепо заломлено, а на другом, почти накрывая его, лежала, вытянувшись, старуха в небрежно повязанном платке… подбородок ее отвис, подчеркивая впалость желтоватых щек, единственный клычок жалко торчал из упавшей челюсти, и в отблесках света, струящегося из коридора, неестественно прямая нога, открытая бесстыдно задравшимся почти до бедра сарафаном, отливала твердой, с серовато-синими костяными размывами, белизной. А в самом углу, прижавшись к банке с ухмыляющимися останками дезертира, жалко скорчился пушистый комочек… гадкая, пахнущая дымом, мочой и серой лужица натекла под ним, и прямо в лужицу, не шевелясь, уткнулась остренькая рогатая мордочка с подернувшимися тусклой пленкой бусинами глаз и болезненно выброшенные ножки, заканчивающиеся раздвоенными копытцами…
…и чудилось отчего-то, что эти трое — не одиноки, что отсек забит до отказа, доверху, всплошняк, просто не под силу человеку увидеть все…
…но и увиденного хватало, чтобы понять, что…
– Они… мертвые, господин полковник? — надтреснутым стариковским голосом спросил седой как лунь лейтенант.
И не дождался ответа.
– Мертвые, — сообщил он сам себе. — И что же мы будем делать теперь?..
Ответа не было.
Полковник политического надзора, личный секретарь Его Превосходительства пожизненного Президента Демократического Гедеона господин Джанкарло эль-Шарафи смеялся.
Сперва просто хихикал, взвизгивая и подфыркивая, потом зашелся в лающих захлебах, прихлопывая себя по груди и коленкам, и наконец рухнул на пол, задрыгал ногами и покатился по коридору, привсхлипывая, и подвскрикивая, и взвывая, и вновь неудержимо хохоча, хохоча, хохоча…
Человеку было весело.
Весело, весело, весело… веселовеселовеселовеселове…
Вы понимаете?
Ве-се-ло!
А в иллюминаторе, куда уже никто не собирался смотреть, покачивался шар уходящей планеты. Но он уже не был теплым и сине-зеленым: золотистая дымка рассеялась, и из черни пространства вслед уплывающему кораблю пронзительно глядел безбровый иссиня-белый глаз мира, в который уже никто и никогда не вернется…
И последний, самый-самый последний, действительно последний отрывок из «всеобщих рассуждений»
(Если угодно, эпилог)
…Вот так, дорогие мои. Именно так. И никак иначе.
И ничего тут уже не поделаешь.
Хоть на ушах стой, а — никак. Хотя и хотелось бы.
А все почему? Да потому, наверное, что так уж муторно устроен человек. Вроде бы вот всего достиг, все обрел, уже и в раю живет, так нет же: яблочко, скажем, вынь ему и положь. И пускай цена на яблочки сии по сезону для него, глупого, вовсе неподъемна, ан нет — желаю, понимаешь!.. да и все тут.
Бывали прецеденты…