Базар спекся. Никто не пойдет за дураков, это было уже вполне понятно. Всем, кроме козыря вторых этажей, окончательно сорвавшегося с катушек.
– А вот при Бабуа!..
Он вдруг побелел и затих. Но поздно. Что он мог помнить о бывшем в дни Бабуа? Ничего. Да никого это особо и не колебало. Но сидящий во главе стола сам был из тех, кто некогда замочил Крутого Йошку на малине, качая волю для хаз, и сказавший вслух о той давней бузе должен был либо заделать седого козыря, либо умереть сам.
А козырек вторых этажей был горазд звездеть у параши, но не умел прикидывать наперед.
И поэтому умер.
Свистнув мимо лиц братвы, тонкое перо вошло ему под кадык, и тело бывшего авторитета грянулось оземь, раскинув по сторонам отягощенные фунтом золота ладони.
Сидящий же во главе стола не спеша повязывал галстук, и никто на весь сходняк уже не осмелился возбухать.
– Гаси базар, братва!
Пахан говорил веско и кратко. Его власть была подтверждена и признана, но вместе с правом власти вернулся и ее долг. Ему, никому иному, надлежало ныне выручать хазу.
– Фраера не понтуют. Им нужна Хранительница, и они возьмут ее. Отдадим — будем живы. Не отдадим — скачают с моченых, как у мостовых. Надо отдавать. Пока еще лохи не поймали фасон…
Мудро! Хранительница, конечно, важна, но куда важнее удержать лохов. Пока что они просто бродят вокруг башен и глазеют на осаду. Привыкли к разборкам, а фраеров от блататы не очень и отличают. Но еще день-другой — и забуреют, а уж тогда защемить поселки по новой встанет в кровь; да и тех, кого помочить придется, тоже жаль: лох — барахло ценное, его не вдруг и вырастишь, а охотиться на лохов вольных себе дороже…
– Позволь слово? — почтительно промолвил подкозырок, тот самый, догадливый, и пахан милостиво кивнул:
– Базарь!
– Но ведь без Хранительницы хаза — не хаза. Если лохи узнают?..
«Этот подкозырок заслужил повышения», — подумал пахан. Он коверкает язык хазы словечками землероек, но он далеко не глуп. И, кажется, предан.
– Упакуем. А потом… Зырь сюда, братва!
Пахан широко распахнул окно и указал вниз.
Там, около самой стены, окруженная меченосцами, стояла женщина. Длинные, абсолютно седые волосы ее волной ниспадали до самого пояса, но она вовсе не казалась старой — слишком легка и стройна даже на далекий взгляд была ее фигура, и ноги, обнаженные короткими шортами, походили на девичьи. И еще одна стояла рядом с нею, очень похожая, только копна волос искрилась под солнцем не серебряными бликами, а теплыми отсветами светлого янтаря.
Они прибыли совсем недавно, уже во время сходняка; коноводы стояли поодаль, удерживая под уздцы тяжело дышащих лошадей. Седая что-то говорила, подтверждая неслышные в зале слова резкими жестами, и собравшиеся вокруг нее фраера почтительно внимали.
– Сама пришла! — присвистнул кто-то за спиной пахана.
– Клевая сука! — не пряча восхищения, добавил другой.
Пахан обернулся:
– Она не дура. С ней можно толково базарить, я знаю. Я сам пойду к ней. Может быть, она оставит нам Хранительницу. Если же нет, то…
Договаривать он не стал. К чему? Братва и так поняла. И ноздри козырных вздулись, словно предвкушая сладость будущей погони и мести.
…И спустя недолгое время, когда пахан вышел из подъезда, кольцо меченосцев распахнулось, пропуская его к седоволосой воительнице.
Они шли втроем — пахан, толмач-шестерка и широкоплечий пацан-посланец, еще не вполне поверивший в то, что остался жив. И именно к нему, нарушая обычай, а может быть, и не желая соблюдать чужой закон, повернулась она, до времени не обращая внимания на пахана.
– Я рада, что ты жив, Андрэ!
Голос ее был сух, но милостив, а в глазах второй, невероятно похожей на нее, но совсем молодой, плясала откровенная радость. И выживший посланник улыбнулся в ответ радующейся и вытянулся по швам перед похвалившей.
– Ты можешь просить поощрения! Чего ты хочешь?..
Нет, она не желала видеть пахана! Она занималась своими делами, награждала и указывала, а он стоял перед нею, скрипя зубами от унижения, но готовый вытерпеть все во имя того, чтобы долг пахана был исполнен, а хаза выжила. И кроме того, он знал: случись иначе, и он точно так же не замечал бы — долго! очень долго! — седую женщину, пришедшую просить мира.
– Говори же! — Улыбка ее тоже была сухой.
– Я… — Голос посланца прозвучал неуверенно, совсем не так, как перед братвой, когда он стоял, готовый умереть и не боясь смерти. — Я хочу этой ночью лечь с Яаной!
Судя по улыбке златовласой, Яаной звали ее, и она не желала противиться награждению заслужившего.
Седая же нахмурилась:
– Это невозможно, Андрэ. Ты же знаешь: Яана лежала со Звездным и с той ночи принадлежит лишь ему…
Парень упрямо набычился, избегая взгляда седой.
– Звездный далеко. Он уехал давно, а кровь Яаны горяча. И я имею право просить того, что прошу. Не с твоего ли дозволения, Старшая Сестра, я был первым, кто лег с Яаной?
– Это невозможно, — ледяным голосом повторила та, кого назвали Старшей Сестрой.
– Но, мама! — вскинулась было золотоволосая и тотчас затихла, обожженная холодным огнем равнодушных серо-синих глаз. И пахан мельком позавидовал — хотел бы и он уметь так вот, единым ударом взгляда, окорачивать непокорных…
– Но ты достоин награды, — словно и не услышав вскрика, продолжала холодноглазая, — и ты будешь награжден. Сегодня ты ляжешь со мной!
Подойдя вплотную к пунцово вспыхнувшему парню, она спокойно и уверенно прикоснулась к пряжке его пояса.
– Или, быть может, ты думаешь, что я сумею наградить тебя хуже, чем моя дочь?
Юное лицо внезапно затвердело, и дыхание стало прерывистым. Меченосцы жадно следили за пальцами Старшей Сестры, и пахан, на которого сейчас не глядел никто, мог бы дать зуб, что многие из них, если не все, завидуют в этот миг извивающемуся в судорогах сявке…
Конечно же, они знали, каково ему сейчас!
У фраеров слишком много мужиков, и бабье само решает: когда и со сколькими; этот обычай омерзителен целомудрию хаз, но однажды, давным-давно, и пахану довелось узнать сладость пальцев Старшей. Она тогда еще не была седой, и фраера заключили мир с хазой, тот мир, который сами же нарушили ныне; и Старшая потребовала скрепить договор именно так…
Много отдал бы пахан за повторение той ночи.
Увы! Тогда, скрепив соглашение, Старшая встала и ушла, не дав себе труда одеться. И он даже не видел ее с тех пор.
– У-у-ооооо! — выстонал паренек.
Глаза его закатились под веки, из прокушенной губы текла алая струйка, но он, похоже, не чувствовал боли. Зато прелестный лик златокудрой был в этот миг таков, что мать вряд ли бы обрадовалась, оглянувшись.