Ничто так не злило Валентайна, как идиотская логика, особенно в том, что касалось азартных игр. Подойдя к комоду, он выдвинул ящик, вытащил Гидеоновскую Библию
[45]
и передал ее сыну.
– Поклянись на Библии, что не выйдешь из номера.
Джерри смотрел на него, как на душевнобольного.
– Ну же, – поторопил Валентайн.
В двадцать минут второго Валентайн остановил «Мерседес» на пустой парковке собора Святой Марии и заглушил мотор.
Сидя в машине, он пытался вспомнить, когда в последний раз переступал порог церкви. Он вырос в строгой католической семье, ходил на мессу каждое воскресенье, иногда и по два раза, если его матери взбредало в голову спеть еще несколько «Аве Мария», но с возрастом бросил эту привычку, а в конечном итоге и церковь вообще. Валентайн по-прежнему верил в Бога и пытался строить жизнь соответственно, но вера, в которой его воспитывали, больше не подходила ему. Чтобы быть добрым католиком, следует каяться и молиться, а ему такое было не свойственно. Вот и все.
Проскользнув в исповедальню, он подивился тому, как эта холодная коробочка способна всколыхнуть тяжелое чувство вины. Валентайн пристыженно опустил голову. Через несколько секунд открылось крошечное окошко.
– Простите меня, отец мой, ибо я согрешил.
– И в чем же твой грех, сын мой? – спросил отец Том.
Валентайн сделал глубокий вдох. Он решил не говорить Тому о смерти Спарки, потому что был убежден, что не сделал ничего дурного. Но его сердце отягощали еще множество других прегрешений, поэтому Валентайн признался священнику, что избил Кэт, бессовестно обманул Коулмана и Маркони, принял гонорар от Арчи Таннера за работу, которую и так собирался сделать – тогда это не казалось грехом, зато теперь – еще каким, – и ввалился в квартиру хорватов, намереваясь всадить пару пуль в Юрая Гавелку.
– Ты времени даром не терял, – констатировал священник.
Валентайн уперся взглядом в пол исповедальни.
– Это еще не все.
– Что еще?
– Я наступил человеку на руку.
Отец Том был чувствителен, и его резкий вдох прозвучал как выстрел пистолета небольшого калибра.
– Поясни, пожалуйста.
Валентайн пояснил, описав так красочно, как сумел, сцену у мотеля с участием Большого Тони.
– Ты наверняка и раньше причинял людям боль, – догадался священник, выслушав рассказ.
– Я переступил черту, – ответил Валентайн.
– Какую именно черту?
Он умолк. Невидимую черту между тем, что действительно хорошо, и тем, что действительно плохо. Но ведь он всегда знал, где она проходит. И он переступил через нее – широким шагом.
– Этот человек был безоружен, – наконец вымолвил Валентайн.
– Но он напал на твоего сына и его невесту.
– Я опустился до его уровня. А может, и ниже.
– Ты никогда такого не делал?
Валентайн уловил намек на скепсис в голосе отца Тома. Как будто грех, о котором он говорил, был чем-то обыденным, вроде ежедневного восхода солнца. Вот только Валентайн воспринимал его иначе. Он прожил жизнь настолько честно, насколько возможно, и никогда не причинял людям боль, если это не было оправдано.
– Нет.
– Тогда, я уверен, Бог на этот раз простит тебя, – подытожил священник.
Они стояли на крыльце, ветер немилосердно бил им в лицо. Собор Святой Марии находился в жилом квартале в стороне от Девятого шоссе в Суэйнтоне – церковь, построенная восемьдесят лет назад и окруженная многоквартирными домами с табличками на почтовых ящиках типа «Мерфи» или «О'Салливаны». Почти из каждой трубы поднимался черный дым. Через дорогу две ватаги ребятишек объединили усилия, чтобы слепить гигантского снеговика.
– Хочу поговорить с тобой о Дойле, – начал Валентайн.
– Стало быть, исповедь – только способ задобрить меня, – предположил отец Том с легкой улыбкой. – Мы с Дойлом часто беседовали, но в основном не о его работе.
– Но все-таки часто.
– Да.
– Можно я задам вопрос о конкретном разговоре?
Отец Том помрачнел. Когда-то он был красив: типично ирландский румянец, волнистые светлые волосы. Но с годами лицо его вытянулось, а линия волос отодвинулась от лба. Увидев на другой стороне улицы что-то, что ему не понравилось, он хлопнул в ладоши и крикнул. Нашкодившие дети бросились врассыпную.
– Извини, – сказал священник. – О каком разговоре между Дойлом и мной речь?
– О том, в котором Дойл вышел из себя. Потом он написал тебе записку с извинениями за это.
Отец Том задумался. Он вышел на улицу без пальто и, кажется, не чувствовал холода. Много раз в жизни Валентайн видел священников, разгуливавших зимой в легкой одежде, словно Господь за верную службу даровал им дополнительный слой кожи.
– Прогуляемся, – предложил отец Том.
Они обошли квартал. На перекрестке наткнулись на тех же озорников, которых отец Том шуганул несколько минут назад. Они бросались снежками в проезжающие машины. Священник выбежал на улицу и прогнал их, угрожая вдогонку позвонить их родителям. За ним было занятно наблюдать. Нарушители спокойствия отступили, пристыженно повесив головы.
– Веселишься, как я посмотрю, – сказал священник, вернувшись к Валентайну.
– Будь на свете больше таких, как ты, стало бы меньше таких, как я.
– Совесть – одно из мощнейших орудий Господа, – заметил отец Том. – Способность человечества ко греху практически неограниченна. Не будь совести, мы все озверели бы, согласен?
– Иногда мне кажется, что мы и впрямь озверели, – ответил Валентайн.
Они стояли у булочной, в ледяном воздухе витал аромат выпечки.
– Мой брат был добрым католиком, – священник понизил голос. – Верным своим близким и друзьям, покорным Создателю. Но и он сражался со своими демонами. Я никогда не видел его таким… напуганным.
– Что случилось?
Отец Том задумался.
– Однажды во время обеда Дойлу на мобильный позвонил какой-то человек. Сказал что-то, а мой брат спросил в ответ: «Что такое грех?» Потом ужасно разозлился. Когда он закончил разговор, я сказал ему: «Дойл, только не говори, что не знаешь, что такое грех». А он мне: «Это совсем другой грех, Том». Я сто раз думал о том разговоре, но так ничего и не понял. Может, ты разберешься.
Валентайн покачал головой. Всякий католик знает, что такое грех. Грехи бывают смертные, простительные, духовные, плотские и тяжкие. Но вот другой грех? Он понятия не имел о таком.