Абарис, заметив маневр роксолана, от ярости и страха за жизнь двоюродного брата сделал почти невозмож- ное – рванув поводья, он буквально перелетел через загораживающего ему путь сармата и в стремительном броске успел дотянуться до плеча беспалого военачальника роксолан; клинок прошел мимо, только слегка оцарапав шею Спартока.
Военачальник траспиев с благодарностью что-то прокричал Абарису, пересаживаясь на коня своего телохранителя, но за шумом битвы сын Марсагета его не расслышал. А роксолан тем временем где-то затерялся среди сарматской рати.
Радамасевс первым сообразил, что нужно отступить за валы – натиск сармат, уже оправившихся от потрясения, нарастал. Сколоты устали, вымотанные неожиданными перипетиями боя, и уже дрались с оглядкой на ворота Старого Города.
Марсагет понял побратима с полуслова; гонцы ускакали к военачальникам отрядов, и вскоре сколоты, оторвавшись от разъяренных врагов, оказались под прикрытием вала, а затем и внутри Атейополиса. Отступая, Марсагет не позабыл и про осадные машины – воины искромсали их в щепки, оставив только громоздкие станины.
Траспии тоже последовали примеру сколотов – на ходу огрызаясь стрелами, они во весь опор помчались вслед отрядам Марсагета. Сармат, было сунувшихся их преследовать, встретил ливень стрел, дротиков и камней – отряды сколотов уже поднялись на валы.
Когда последние воины траспиев втянулись в ворота, тяжелые дубовые створки захлопнулись, и вскоре их уже подпирал высокий вал из булыжников, бревен и кожаных мешков с песком.
ГЛАВА 28
Утро следующего дня выдалось туманным и росным. Лагерь Дамаса скрывала густая сизая пелена; сквозь нее волчьими глазами проблескивали костры. Где-то в степи выли псы, словно оплакивая груды мертвых тел, все еще лежавших на поле боя, да изредка ржали лошади, отогнан- ные сарматами на выпас.
Над Атейополисом стояли плач и стенания: царапая до крови лица, с вечера бродили между остатками жилищ безутешные вдовы – в изорванных одеждах, простоволосые, почерневшие от горя. Многие сколоты сложили в битве головы, многие семьи остались без кормильцев, но еще больше было раненых и увечных. Погибли лучшие из лучших, знатные мужи сколотов – меч Вайу разил, невзирая на богатство и родовитость. И в землянки ремесленников, которые даже ячменную лепешку с медом считали лакомством, и в дома знатных потомков басилидов, не мысливших обеда без дорогих заморских вин и золотой посуды, пришла беда. И какое ей дело, что кто-то бездельничал и кичился несметными богатством, а кто-то работал с раннего утра до ночи, чтобы прокормить семью – все равны перед лицом смерти, от нее не откупишься, не умилостивишь богатыми дарами, не спрячешься за чужую спину. А в скромном жилище кузнеца Тимна царила тихая, сдержанная радость – жив, вернулся!
Майосара словно и не болела – порхала ласточкой вокруг отца и все расспрашивала, расспрашивала, роняя слезы радости. И про Абариса тоже…
Опия как села с вечера у постели сына – Абарис, даже не поужинав от смертельной усталости, лег не разде-ваясь, – так и не сомкнула глаз до утра; все боялась, что это просто сон, что с рассветом ложе сына опять опустеет, и снова придется ждать его возвращения в мрачной безысходности, леденея от дурных предчувствий.
Не уснул в эту ночь и Марсагет. Усталость притупила остроту ощущений, спутала мысли, наложила тяжелые оковы на руки и ноги. Вождь сидел в спальне, опершись спиной о стену, бездумно глядя в темноту перед собой. Горечь поражения, поражения из-за его легковерия и поспешности, прогнала сон напрочь. Он, вождь, военачальник, ему подчинены все; перед кем держать ответ за свой промах? Кто посмеет обвинить его? Никто. Кроме него самого. И тем беспощадней упрекал он себя, тем больнее казнил, тем нестерпимей была боль…
Не спал и Радамасевс, но по иной причине – уже около ворот Старого Города почувствовал он дурноту и, потеряв сознание, свалился с коня. Когда его перенесли в юрту, уложили на постель, раздели – все ахнули: тело вождя было синим, в пятнах кровоподтеков. А к старым ранам прибавилось еще две – стрелой вырвало клок мяса на шее и правая голень была вспорота мечом до кости. Так и прометался он в бреду и беспамятстве до утренней поры – слишком много потерял крови.
Повзрослевший и посуровевший Лик тоже не прилег ночью ни на миг – он утешал мать, потому что погиб один из его братьев, а у отца была отсечена кисть правой руки, и он надрывно стонал, качая забинтованную культю. Сам Лик отделался легко – несколько царапин не в счет. Жаль только акинака – его выбил у юного воина здоровенный языг…
В лагере Дамаса утром было непривычно тихо. Повара нехотя разжигали костры, чтобы приготовить завтрак, воины только переворачивались с боку на бок – неразговорчивые, угрюмые, злые; ждали команды своих военачальников. Но те словно вымерли – затаились в шатрах, ожидая военного совета.
Дамас, как и Марсагет, ночь провел без сна. Он метался по юрте и выл, словно волк-подранок. Забрызганный кровью, в изрубленном панцире, с округлившимися от ярости глазами, он был похож на одержимого. Изредка Дамас падал ничком на постель и беззвучно рыдал, грыз подушки, рвал волосы на голове. Телохранители, дежурившие у входа в юрту повелителя языгов, творили молитвы: что можно было ожидать от Дамаса в таком состоянии, они знали достаточно хорошо, и в тоскливом страхе за свою жизнь то и дело обращали взоры на восток – пожалуй, никто с таким нетерпением в лагере не ждал утренней зари, как они.
Поутру Дамас потребовал к себе виночерпия. Тот принес бурдюк с вином и чашу. Вышел виночерпий из юрты вождя белый, как мел – на негнущих ногах прошел он мимо стражей языга, и на вопрос: «Что там?» лишь беззвучно жевал губами, закатывая глаза. Через десяток шагов он без сил опустился на землю, где и затих надолго, судорожно сжимая в руках нашейный оберег – волчьи когти, нанизанные на крепкий шнурок: молился.
Через некоторое время телохранители доставили в юрту Дамаса и юную меотку-флейтистку. Заунывные звуки вырвались из-под полога юрты и медленно поплыли по сонному лагерю, поднимаясь ввысь сквозь сырой туман к едва забрезжившему рассвету.
При первых звуках флейты зашевелились жрицы – поддерживая во время боя сарматское воинство неистовыми ритуальными танцами, они довели себя до изнеможения: как упали с вечера возле жертвенного камня, так и пролежали всю ночь без движений, словно мертвые.
Неожиданно из юрты Дамаса раздался нечеловеческий вопль. Голос флейты захлебнулся, и в наступившей тишине перепуганные телохранители услышали свист клинка и тонкий, пронзительный вскрик. Вскоре после этого Дамас вышел наружу, держа в руках окровавленный меч; постоял немного, тяжело дыша, затем с размаху воткнул клинок в землю и коротко бросил, указывая на приоткрытый полог:
– Уберите… Да побыстрей!
Равнодушно взглянув на безжизненное тело флейтистки, сплюнул и приказал:
– Воды! Умыться… И всех военачальников – ко мне…
На военном совете Дамас был на удивление тих, спокоен и сдержан. В чистой белой рубахе, причесаный, с аккуратно подстриженной бородой, он напоминал одну из тех идиллических фигурок варваров, какие чеканили мастера-эллины на кубках, вазах, щитах. Он был безоружен, что особенно удивило военачальников. Дамас никогда не расставался с мечом. Теперь меч торчал у вхо-да – его никто так и не осмелился выдернуть из земли, а Дамас про него словно забыл. Только руки вождя языгов крепко сжимали бронзовый топорик-клевец с хищным волчьим оскалом – священную реликвию власти.