Стук каблучков Старушки опять раздался неподалеку. Очевидно, она совсем передумала отдыхать после ночной смены. Впрочем, говорят, что к вечеру мы будем уже в Екатеринбурге. Может быть, поэтому она и не ложится, поэтому и накрасилась. А я какую-то ерунду себе надумываю… Нет. Тогда бы она не сказала эту фразу. А она сказала. И это выстраивается в один ряд с каблучками и с косметикой.
Я повернулся на бок, чтобы увидеть ее и попросить сходить, как обещала, в камеру хранения. Повернулся вовремя. Старушка как раз заходила в одно из купе, но смотрела при этом в мою сторону. Взгляды наши встретились, и мы друг другу улыбнулись.
И тут я вдруг сообразил, что не знаю даже, как ее зовут. Все называют ее Старушкой. Иногда зовут Ворчуньей. И никто не называет по имени.
Пока я соображал, она зашла в купе. Неудобно было на боку лежать. Дышится тяжело. Я сбросил одеяло с ног и опять сел. На удивление довольно легко. Значит, начинаю выздоравливать. Отчего же выздоравливающему не познакомиться с медсестрой поближе?
18
Странно для меня так себя чувствовать. Никогда вроде бы не отличался излишней стеснительностью, а кто-то даже считал, что мне ее, стеснительность то есть, приобрести не мешало бы. А сейчас я вдруг постеснялся сам спрашивать у Старушки имя. И потому старательно растопыривал уши, надеясь на возможную удачу. И не торопился, хотя, как всякий картежник, помнил крылатую пушкинскую фразу: «Лови удачу, пусть неудачник плачет». Раненые в вагоне иначе как Старушкой медсестру не называли. Она откликалась охотно — характер легкий, беззлобный. А ворчливость — она же тоже не от тяжести характера. Просто манера поведения такая. Язык, наверное, так подвешен…
Терпение мое было вознаграждено раньше, чем уши успели устать от напряжения.
— Ирина, помоги мне… — позвала дежурная медсестра из начала вагона.
Старушка устремилась на зов. Значит, ее зовут Ириной. Легко запомнить, потому что последняя моя подружка еще в родном городе носила то же самое имя.
— Ириша, — почти игриво спросил я через десять минут, когда она в очередной раз пробегала мимо. И увидел, как радостно заблестели ее глаза — я назвал ее не Старушкой, как все другие раненые, а по имени. Очевидно, для нее это что-то значило. После неосторожных слов, нечаянно сорвавшихся с ее языка, мне показалось, она стала меня стесняться и мимо пробегала быстрее, чем обычно. — Ты не забыла, что обещала камеру хранения навестить, карты мне принести…
— Ой, мы же сегодня вечером приедем… Дорога почти кончилась.
— Вот так раз, — расстроился я, потому что очень хотелось при всей моей нелюбви к поездам, чтобы мы застряли на каком-нибудь полустаночке еще хотя бы на сутки.
— Когда же я тебе буду уроки давать?
— А я могу к тебе в госпиталь приходить. Мы после поездки две недели отдыхаем.
— Но там-то мне некого будет послать в камеру хранения. Принесла бы уж сразу.
Она заулыбалась. Отношения на таком уровне сглаживали недавнюю неловкость. И разговаривать ей было легче.
— Хорошо, я сейчас сбегаю…
Она в самом деле побежала почти бегом. Впрочем, она всегда так делает. Вагон с камерой хранения от нашего, как я слышал, через три, четвертый. Должно быть, ее коммуникабельность создает девушке в жизни много трудностей. Со всеми поговорить невозможно, а все хотят. Вернулась она только минут через сорок, когда поезд встал в очередной раз где-то посреди перегона.
— Принесла… — сказала, просияв веснушчатым лицом, шепотом, потому что рядом все спали. И подала мне три колоды в упаковке.
— Садись, — предложил я и стремительно разорвал упаковку — соскучился по картам.
Рука, ощутив жесткие привычные пластиковые прямоугольники, словно стала сильнее, и сам я, показалось, обрел уверенность. Так бывает с солдатом, когда он сжимает в руках заряженное оружие. — Сыграем.
— Нет, сейчас нельзя. Врачи ходят. После обеда они начнут документы оформлять, тогда и сыграем.
— Тогда садись просто так. Поговорим… — и я с неудовольствием спрятал вскрытую колоду под подушку.
Она присела рядом, и вдруг оказалось, что мне трудно найти иную тему для разговора, кроме карт или собственной жизни с ее трудностями. Настолько привык за последнее время думать только о себе, что другое и в голову не лезло. Но не про Рамазана же этой девчонке рассказывать.
А пауза затянулась. Мне, привыкшему много болтать, не о чем было говорить. Неужели вся моя жизнь настолько поглощена картами, что я не знаю иной темы для разговора? Я вдруг вспомнил всех своих подружек — о чем с ними разговаривал, и с ужасом сообразил, что тоже в основном о картах или о себе, об айкидо. Однако и скучно же им, наверное, со мной было, если не живет у них в душе азарт, хотя бы вполовину равный моему, и если их восточные единоборства совсем не интересуют.
— А ты зачем на войну пошел? — спросила Ирина. — Заработать хотел?
— Нет. На войне не заработаешь столько, сколько я без нее зарабатывал. На войне только генералы да интенданты зарабатывают. Первые чуть поменьше, вторые чуть побольше. А остальные лишь надеются.
— А тогда — зачем?
— Были причины… — ответил я неожиданно мрачно. Настолько мрачно, что сам тут же ощутил новую волну желания расквитаться с обидчиками. Волна эта накатила стремительно и смыла на какое-то время все остальные желания. Что-то внутри засосало, потом вспенилось и ударило в голову. Плотнее сжались зубы. Кажется, я даже покраснел так, что это сразу стало заметно.
Ирина вдруг посмотрела на меня широко раскрытыми глазами. Ей показалось, что она все поняла…
— Из-за любви? Да? Ты погибнуть, наверное, хотел?
В ее восемнадцать лет я тоже, кажется, был романтиком. Через пару-тройку лет, правда, это прошло. Столкнулся с действительностью, и прошло.
— Нет… — ответил я невнятно, чем, кажется, сильно Ирину расстроил.
Она подумала, что я не хочу откровенности. Ох уж эти девчонки, у них одно на уме. Но для того их и создал, должно быть, бог, чтобы кто-то страдал от любви или без любви. Страданиями мир держится. И невдомек им, что могут быть не менее серьезные причины, заставляющие человека краснеть или бледнеть, замыкаться в себе или возбуждаться.
— Потом расскажешь? — тихо спросила, а может быть, даже попросила она.
— Если тебе это будет интересно. Тайны я из этого не делаю, — я врал ей.
Я старательно делал из этого тайну. Никому ничего не рассказывал, чтобы не разнеслись ненужные слухи. Только краем слова обмолвился полковнику Сапрыкину. Но это было необходимо, а полковник Сапрыкин производил впечатление человека, которому можно довериться.
— Тогда расскажи сейчас. Все равно делать нечего. Я же сегодня не дежурю. Так, от нечего делать девчонкам помогаю.
Я несколько секунд молчал, собираясь с мыслями. Не зная в самом деле, с чего начать свой рассказ и нужен ли он вообще. Но недавно подступившее чувство одиночества — в момент, когда поезд стоял в родном городе и я знал, что нет там человека, желающего со мной увидеться, — вспомнилось и очень захотелось поделиться с кем-то своей бедой. И тут же, поскольку по касательной проходило, опять выплыло собственное желание отомстить. И этим тоже хотелось поделиться, чтобы не думала она, будто я трусливо сбежал, чтобы поняла, что я мужчина и могу вести себя соответствующим образом. А сбежал я потому, что в слишком невыгодной ситуации оказался, даже не зная толком, кто мои враги и чего они добиваются.