Наступление на репутацию Сити обошлось бы сравнительно недорого и не имело бы последствий, если бы провалилось. Но как его возможно осуществить? Я не понимал. «Если что-то можно вообразить, можно и совершить». Кто-нибудь уже воображает? Я несколько дней над этим размышлял, потом сообразил, что умопостроения ни к чему не приведут. Мне надо было поработать.
Попытки выяснить что-нибудь, изучая карьеру мсье Нечера, оказались тщетными: он так долго вращался в финансовых кругах, что знал абсолютно всех и слышал все. Тут простого решения не было; поэтому мне пришлось вернуться на несколько лет вспять и установить, кто были его враги и соперники; но это тоже не принесло ничего особо интересного. Однако подобные гипотезы преследовали меня в последующие дни, а в тот вечер ничего интересного больше не произошло. Но я написал краткий отчет о разговоре и отослал его Уилкинсону — я уже стал достаточно хорошим бюрократом и понимал, как важно переложить на плечи других ответственность за то, где я бессилен.
Вечера по четвергам стали частью моей жизни, я предвкушал их и радовался им — отчасти из-за бесед, но много больше из-за Элизабет, чье присутствие я начал находить странно умиротворяющим. Я получал удовольствие, наблюдая за ней в ее новой, так сказать, естественной среде, за тем, как своим салоном она руководила подобно дирижеру — незаметно и никогда не выходя на передний план. Я наблюдал за ней с чем-то сродни привязанности, по мере того, как она все больше вживалась в свою роль, становилась увереннее в себе, виртуознее в своей профессии. По большей части я вообще забывал, что именно это за профессия. Невозможно было думать о ней как-либо иначе, нежели как о той, кем она желала быть.
Но однажды вечером салон завершился иначе. Она была тиха, необычно сдержанна весь вечер; ее поклонники словно бы ощущали, что их чем-то обделили. В обычный четверг она овладела бы ситуацией, разговорила бы их, успокоила, польстила и умиротворила, но в тот она казалась напряженной, ей словно бы было не по себе, словно бы хотелось, чтобы они ушли.
И наконец они ушли — все, кроме меня: она тихонько подала знак, что просит менять задержаться, и потому я мешкал, пока мы не остались одни, пока дверь во внешний мир не захлопнулась. Я на мгновение задумался, не обратится ли вечер в ночь удовольствий, но мне быстро стало ясно, что у нее на уме большая — для нее — близость.
— Боюсь, мне стыдно за себя, — сказала она, когда мы перешли в малую гостиную, которую она держала для себя одной. — Когда я сказала, что не стану помогать тебе в твоей работе, мне и во сне бы не приснилось, что мне самой понадобится помощь. Но она мне нужна.
— А вот я счастлив. Чем могу служить?
— Мои дневники исчезли. И Симон тоже.
— Ты ведешь дневник? — На мгновение перед моим мысленным взором замаячило лицо Арнсли Дреннана, его глумливая мина, с которой он поздравлял меня, что я хотя бы не так глуп, чтобы вести дневник.
— Это все твоя вина, — продолжала она с укоризной. — Началось с писем, которые я писала тебе из Нанси. Мне нравилось их писать, и я продолжала даже, когда наше сотрудничество завершилось, но с тех пор исключительно для себя. Я не смею иметь конфиденток, настоящих друзей, семью. У меня есть только я. Поэтому я пишу себе.
— Ты, наверное, очень одинока.
— Нет, — сказала она, — конечно, нет. С чего бы?
— Ты никогда не желала большего?
— У меня никогда не было друга, который меня не предал бы. Или которого не предала бы я. Поэтому я такого не допускаю.
— Полагаю, я твой друг.
— Это лишь поднимает вопрос: ты меня предашь? Или я сначала предам тебя? Ты же знаешь, рано или поздно это случится. Всегда случается.
— В каком холодном мире ты живешь.
— Вот почему я должна в первую очередь заботиться о себе. Я блюду мои обещания, но не обязана ни за кого тревожиться.
— Я тебе не верю.
Она пожала плечами.
— В настоящий момент это не важно.
Я подумал, что нет ничего важнее, но не стал нажимать.
— Эти твои письма самой себе. В них содержатся подробности всего, что ты сделала? Рассказывается обо всех, с кем поддерживала связь? С чем мы имеем дело? Их много?
— Немало. Два тома, приблизительно по триста страниц в каждом.
— Они откровенны?
— Правдивый рассказ о моей жизни. — Она улыбнулась. — Там про все и про всех. Во всех мыслимых подробностях. Они многих поставили бы в крайне неловкое положение. Откровенно говоря, мне нет дела — это лишь то, чего они заслуживают. Но будет разрушена и моя жизнь.
— И полагаю, в них много говорится о моей деятельности во Франции?
— Не слишком. Я начала их писать лишь после того, как наша договоренность утратила силу. Но думаю, там достаточно, чтобы навлечь на тебя неприятности. Если это послужит утешением, я очень тепло о тебе отзывалась.
— Не послужит.
— Что мне делать? — спросила она.
— Ты сказала, Симон исчез. Кто он?
— Мой слуга. Помнишь, ты видел его в Биаррице? У него было много неприятностей с законом. Я наняла его потому… Ну, я подумала, когда-нибудь мне может потребоваться такой человек. Он всегда был мне верен.
— Ты нашла его в Нанси?
— Нет. У меня нет контактов с кем-либо оттуда. Он парижанин.
— Его лояльность к тебе как будто иссякла. Он про дневники знал?
— Я думала, что нет. Но полагаю, знал.
Я постарался переварить неприятные новости.
— Так, — сказал я наконец. — Самое очевидное и самое простое, что следует делать, — ничего. Если дневники когда-либо будут опубликованы, ты приобретешь большую славу — дурную, должен сказать, — чем имеешь сейчас. Полагаю, они будут иметь немалый литературный успех.
Она улыбнулась, но едва заметно.
— Это не та репутация, какой мне хотелось бы. Кроме того, слишком многое не пропустит цензура. Будь это все, я сказала бы, что ты прав. В наше время приемлема любая форма разврата, лишь бы он приносил известность. Но я предпочитаю быть тем, что есть сейчас, пусть даже это иллюзия. Я не хочу возвращаться назад.
Редко когда мне было так покойно и привольно, как в той комнате. Может показаться странным, даже бессердечным, но тут я должен быть честен. Было тепло, освещение было мягким, кресло, в котором я сидел, — удобным. Элизабет, одетая в тот вечер в простое платье из голубого шелка, была красива, как никогда, а ее тревога породила между нами некоторую близость, даже заставившую меня пожалеть, что я отклонил предложение, которое она однажды сделала и которое, как я знал, никогда не будет повторено. Я с готовностью провел бы остаток вечера, всю ночь, просто разговаривая ни о чем и глядя, как мерцает в камине огонь. В моей жизни, думаю, только Фредди Кэмпбелл умел создать для меня такое ощущение комфорта и безопасности — почти семьи, — или я так воображал, ведь у меня и семьи-то настоящей не было, чтобы я со знанием дела мог высказаться по этому вопросу.