Образ уже пропадал, а я на одно, не знаю, какое долгое мгновение забыл о Станции, об эксперименте, о Хари, о чёрном океане, обо всём, наполненный быстрой, как молния, уверенностью, что те двое, уже не существующие, страшно маленькие, превращённые в засохшее болото люди справились со всем, что их встретило, и исходящий от этого открытия покой уничтожил бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.
Одновременно с двойным щелчком, выключившим аппаратуру, по глазам ударил свет. Сарториус, стоявший всё в той же позе, смотрел на меня изучающе. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлёпая сваливающимися с ног сандалиями.
— Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? — прозвучал носовой, отталкивающий голос Сарториуса.
— Да, — ответил я.
— Вы в этом уверены? — с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.
— Да.
Моя уверенность и резкий тон сбили с него на мгновение холодную важность.
— Это… хорошо, — пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.
Снаут подошёл ко мне и начал снимать повязку.
Я встал и прошёлся по залу, и в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей плёнкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на чёрной скользкой целлулоидной плёнке.
Мне больше нечего было делать, но я не ушёл. Те двое вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел ещё раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключённый в этих трепещущих линиях смысл.
Остальная часть эксперимента была невидима. Я видел только, что делается, когда они подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. Ток проснулся со слабыми басовитым мурлыканьем в обмотках катушек под стальным полом, и только потом огоньки на вертикальных остеклённых трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее, белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачиваясь, полного оборота. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с плёнкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счётчик метража тихонько постукивал, как часовой механизм.
Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошёл к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус медленно подошёл к большой конусной головке аппарата.
— Идём?… — одними губами спросила Хари.
Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем — это выглядело бы слишком бессмысленным, — я прошёл мимо Сарториуса.
Высокие окна верхнего коридора заполнял закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжёлая, неподвижно всхолмлённая чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это тёплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.
Внезапно я остановился посредине нижнего коридора. Я просто не мог думать о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в кабине, из которой виден только океан.
— Хари, — сказал я, — знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?
— О, с удовольствием, поищу что-нибудь почитать, — ответила она с немного искусственным оживлением.
Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из неё вывести.
Мы вернулись обратно и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними цветы, словно в каких-то витринах за большими кристаллическими стёклами.
Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было немного прохладней.
Я провёл рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел взять Гезе, когда неожиданно обнаружил незамеченный в прошлый раз потрёпанный томик Гравинского.
Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал лёгкий шелест страниц под её пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, использовал работы планетологов, изучающих другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утончённую сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение представляло скорее ценность курьёза; оно было издано двадцать лет назад, и за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Всё это охватывающее самые разнообразные направления интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь гипотеза просто обязана быть истинной, казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начинающегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно, с точки зрения, «здравого смысла», было принято, что океан является мёртвым химическим конгломератом, который обладает способностью создавать удивительные формы благодаря своей квазивулканической деятельности и своеобразному автоматизму процессов, стабилизирующих неустойчивую орбиту, подобно тому, как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу «студенистой машины», но Гравинский период биологических гипотез датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоёвывать многочисленных сторонников. Последующие годы изобиловали очень сложными, подкреплёнными биоматематическим анализом, подробными моделями теоретически живого океана.
Третий период был отмечен распадом почти монолитного единства соляристики и появлением большого количества яростно соперничающих школ. Это было время деятельности Панмаллера, Страбли, Фрейхауза, Легрейе, Осиповича. Всё наследство Гезе было подвёрнуто тогда уничтожающей критике. Были созданы первые атласы, каталоги, стереофотографии симметриад, которые до тех пор считались формами, не поддающимися изучению; перелом наступил благодаря новым, дистанционно управляемым аппаратам, которые посылались в бурлящие бездны ежесекундно угрожающих взрывом колоссов. Тогда же появились гипотезы минималистов, гласящие, что если даже пресловутого «контакта» с «разумным чудовищем» установить не удастся, то и в этом случае изучение мимоидов и шарообразных гор, которые океан выбрасывает, чтобы затем вновь поглотить, принесёт весьма ценные химические и физикохимические знания, новые сведении о структуре гигантских молекул и т.д. Но со сторонниками подобных идей никто даже не вступал в полемику. Это был период, когда появились до сих пор не потерявшие своего значения каталоги типовых метаморфоз или биоплазматическая теория мимоидов Франка, которая, хоть и была отвергнута как ложная, всё же осталась великолепным примером интеллектуального размаха и логики.