— Вот вы какой, — сказал я при первой встрече, ограничившись этим туманным утверждением из страха оскорбить неуместной лестью столь чувствительного человека, когда-то ночи напролет бродившего по улицам за компанию с депрессивным Жене.
— Только не верьте всему, что обо мне пишут. Я — лишь пустая оболочка. Читали «Полых людей» Элиота?
[31]
— Он стукнул себя по груди. — Сочиняя это, он думал обо мне.
Он заметил, что я делаю подсчеты в уме.
— Я тогда был еще младенцем. Он услышал, как я кашляю в своей детской коляске, схватил ручку и начал писать поэму. Ветер в сухой траве. Топот крысиных лапок по битому стеклу.
Лучше возвращайтесь к себе в Нантвич.
— Уилмслоу.
— Пусть будет Уилмслоу.
Я понимал — при всем уважении к человеку, из детской коляски вдохновившему Элиота на создание столь пронзительно-безысходного шедевра, — что он покровительствует мне лишь из прихоти. Я был гетеропровинциальным дополнением к его коллекции авторов. Наверняка он отзывался обо мне с насмешкой в компании великосветских женоубийц, содомитов и наркоманов, с которыми он только что не делил постель. Случайно вытянув «Мартышкин блуд» из стопки отвергнутых рукописей — он имел привычку каждый день пролистывать один отказной текст, для очистки совести, — Квинтон вообразил, что повествователь и автор суть одно и то же лицо: еврейка из ортодоксальной семьи, которая сексуально удовлетворяла тигров, ухаживала за сексуально неудовлетворенными шимпанзе и в перерывах между этими делами написала роман под псевдонимом Гай Эйблман, дабы скрыть свой пол и заодно тот факт, что все рассказанное в книге — чистая правда. Исходя из этого предположения, он дал книге зеленый свет, рассчитывая в дальнейшем поразвлечься, демонстрируя ее автора своим лондонским друзьям. Женщина-шимпанзе. Я мог себе представить, как он шепотом предупреждает этих рафинированных развратников: «Дважды подумайте, мальчики, прежде чем жать ей руку». Полагаю, встреча со мной обернулась для него ужасным разочарованием. Вместо женщины-шимпанзе — уилмслоуский юнец в щегольском костюме и галстуке. Когда я представился, он прикрыл лицо одним из своих многочисленных шарфов, попутно в него высморкавшись.
— Должен признать, это для меня сюрприз, — сказал он.
Мы обедали во французском ресторанчике в Кенсингтоне.
За столом он не снимал пальто и на протяжении двух часов, проведенных в моем обществе, не переставал восхищаться нордической прозрачностью глаз Брюса Чатвина.
[32]
Слово «нордический» меня бесило. Не спрашивайте почему.
— У вас есть шанс возглавить новое поколение декадентов, — сказал он, потягивая крепкий кофе. — Только не покидайте свой Нортвич.
— Уилмслоу.
— Пусть будет Уилмслоу.
— Но мне необходимо сменить обстановку, — сказал я. — Тот же Брюс Чатвин не сидел безвылазно в своем Шеффилде.
— И возможно, в том его ошибка. Он сам однажды мне это сказал.
— Что он хотел бы всю жизнь провести в Шеффилде?
— Слова были другие, но смысл примерно тот же.
— Но мне там не о чем больше писать. Я выжал из этого места все, что мог.
— Так уж и все… — Он прокашлялся (крысиные лапки по битому стеклу) и заказал коньяк. — Та же провинциальная жизнь не скупилась на темы для Джордж Элиот.
[33]
— Но та же провинция ничего не дала Генри Миллеру, — возразил я.
— А кем из двоих вы предпочли бы быть?
Мне не хватило смелости сказать «Генри Миллером» — вдруг выяснится, что Джордж Элиот в свое время тоже распивала бутылочку с Квинтоном.
— Расскажите, что еще занятного творится в ваших краях, — попросил он.
Судя по тону, ему хотелось услышать о процветающих там кровосмесительстве и скотоложстве.
— Ничего такого, что могло бы вас заинтересовать.
— Вы удивитесь, узнав, какие вещи могут меня заинтересовать. Переберите все великие события и грандиозные проекты местного значения. Вы уже открыли для нас внутренний мир Честерского зоопарка. Что дальше?
Я вспомнил о ежегодном транспортном фестивале, проводившемся на востоке Чешира, в городке Сандбач, с его давними традициями производства грузовиков. Однажды в нашем семейном бутике мы бесплатно одолжили наряд Транспортной королеве фестиваля, за что она была безгранично благодарна и в качестве награды по окончании праздника позволила мне лично снять с нее это самое платье в уголке выставочного зала, за древним паровым автомобилем. Мне тогда было пятнадцать, ей девятнадцать. Я жутко перенервничал и в результате оскандалился. Но сейчас, когда я добился успеха на литературном поприще, она прислала мне письмо, предлагая сделать еще одну попытку.
Вот что значит слава!
— Вполне сгодится для начала истории, — сказал Квинтон, когда я вкратце изложил ему все это. — Любовь среди механических монстров.
— А вам не кажется, что тема мелковата для романа?
— Очень даже кажется. И это прекрасно. Вы уже нанесли на литературную карту мартышек из Уилмслоу…
— Из Честера.
— Пусть будет Честер. Теперь сделайте то же самое с королевами красоты из Мидлвича.
— Сандбача.
— Это не суть важно.
— Я не уверен, что смогу написать еще один роман с женской точки зрения.
— Ну так напишите его с мужской.
И он разразился дребезжащим хохотом. (Представив, что у мужчин может быть своя точка зрения? Или что моя точка зрения может быть мужской?)
Однако он умел убеждать. И я последовал его совету; оживил в памяти эротические впечатления юности, сходил на выставку, чтобы еще раз взглянуть на паровой автомобиль, и написал историю с точки зрения мужчины с багровым провинциальным пенисом — сандбачского мужлана, излучающего сексуальность, как целая стая немастурбированных шимпанзе, и насквозь пропитанного выхлопами тех самых грузовиков, что некогда прославили его родной город.
Я так и не узнал мнение Квинтона об этой вещи. Возможно ли, что она как-то поспособствовала его печальной кончине? Возможно ли, что ее неумолимая, навязчивая бесхитростность окончательно добила его в том холодном краю? Конечно, его нельзя было назвать излишне щепетильным в выборе клиентов — достаточно вспомнить трех женоубийц, — но сандбачский мужлан мог оказаться последней каплей, роковым шагом к ненордической гетеропролетарской дремучести, что для него стало уже перебором.