— …никто уже не пойдет в книжный магазин, ты об этом? Пока мои книги были на полках, их могли случайно заметить и купить даже те, кто искал что-то другое.
— Но сейчас они не могут даже случайно заметить твои книги в магазинах, поскольку их там нет.
Фраза прозвучала так, будто в этом был виноват я. Не успел я напомнить Флоре, что винить следует ее, а не меня, как она продолжила:
— Дорогуша, я скажу тебе то, что говорю всем своим незвездным авторам, — прекращай думать категориями «печатают — не печатают». Эти печатные категории уже вышли из моды.
— А что сейчас в моде?
Ответ был написан у нее на лице: «Уж точно не ты».
Она носила одежду, рассчитанную на женщин вполовину моложе нее, но даже на многих таких женщинах этот наряд выглядел бы слишком вызывающе: черные шелковые леггинсы с короткой цветастой юбкой, ботинки и некое подобие борцовского трико. Как ни странно, эта нелепость делала ее желанной. Вот если бы с ней переспать — не поправит ли это мои издательские дела? Я чуть было не задал этот вопрос вслух: «Как полагаете, Флора, не пойдет ли мне на пользу, если…»
Я жалел о том, что у нас с ней в прошлом не было связи. Не только из соображений профессиональной выгоды, но и из личных соображений. Пусть она мне не нравилась, а я не нравился ей, но это был шанс приобрести редкий и наверняка очень своеобразный сексуальный опыт. Совокупление двух людей, испытывающих стойкую взаимную неприязнь, стало бы хорошим испытанием для меня как мужчины. И не только как мужчины. Когда я думал об этом акте — а я, милейший читатель, думал о нем не так чтобы уж очень часто, — мне представлялось соитие по-обезьяньи: сзади, вцепившись зубами ей в загривок и ногтями в живот. Очень быстро. Исключительно из глубокой ненависти. Вставить, вытащить, снова вставить — и кончить. А потом оглядеться по сторонам — вдруг кто-нибудь бросит банан в награду за представление?
Правда, Мишна говорила мне, что мартышки не трахаются из ненависти. Только homo sapiens способен на «ненавидящий секс». Только homo sapiens развил свое сознание до такой степени, что оно может превращать ненависть в сильнейший возбудитель, после которого уже нет возврата к любви, ласковым взорам, нежным прикосновениям и сигаретному дыму, вьющемуся струйкой под тихую лирическую музыку. Мартышки даже не подозревают, чего они лишились.
Могла ли Флора, при ее феноменальном чутье и проницательности, ощущать нечто похожее? Посещали ли ее мысли об экстазе и самозабвении, до которых нас может довести взаимная ненависть?
Должно быть, эти размышления побудили меня вдруг выложить ей — как аналог посткоитального дара — идею моей новой книги. Вообще-то, у писателей не принято пересказывать кому бы то ни было сюжет романа, пока он не завершен. Это считается дурной приметой. Хотя иногда — от переизбытка самоуверенности, но чаще из-за ее недостатка — ты нарушаешь это правило, устраиваешь краткое обсуждение в узком кругу, наблюдаешь за ответной реакцией и возвращаешься за рабочий стол, вдохновленный интересом слушателей.
С позиций издательского этикета — если такое понятие имеет право на существование — Флора не являлась первой инстанцией. Для начала ты (или, скорее, твой агент) шел к издателю, выпускающему книги в твердых переплетах, и только затем обращался за так называемой «мягкообложечной поддержкой». До Флоры книга добиралась лишь спустя год после ее выхода в твердом переплете — если добиралась вообще, ибо для этого еще требовалось согласие кого-нибудь типа Сэнди Фербера на мягкообложечное переиздание. А в нынче никто из нас не мог с уверенностью рассчитывать на такое согласие.
Описывая Флоре своего героя (Джеффри с его метафорической опухолью, Джеффри, совратившего жену и тещу своего брата, Джеффри, чья мать увлекалась групповым сексом, Джеффри, пившего водку через глаза), я хотел напомнить ей о том, в чем я считался силен, — о «фонтанах словесной спермы» и т. п., как это именовалось на «Амазоне», — и тем самым подтолкнуть ее к сохранению моих ранних вещей в «старомодной» печати.
— Это отнюдь не пляжное чтиво, насколько я понимаю? — прервала она мой рассказ.
— Какое чтиво? — не понял я.
— Пляжное — то, что люди читают, загорая на пляжах.
— Ни разу в жизни не читал книгу на пляже, — сказал я и, нащупав струп у себя за ухом, начал рассеянно ковырять его ногтем.
Она смерила меня взглядом. На мне был строгий черный костюм. Я всегда хожу к издателям в строгом черном костюме. Дабы выказать уважение. Кроме того, в издательствах нередко можно наткнуться на траурную церемонию по кому-нибудь из сотрудников, и мой наряд окажется кстати. Однако строгость костюма не остановила бы меня от того, чтобы по-обезьяньи поиметь Флору. Всего-то дел: расстегнул ширинку, вставил-вынул-вставил-кончил, застегнул ширинку. И мы оба навеки лишимся доступа к иным радостям жизни.
— Твой роман явно не годится для пляжного чтения, — сказала она. — Ты, вообще, хоть раз бывал на пляже?
— Только прогуливался вдоль воды, — сказал я. — А в детстве я собирал ракушки и строил замки из песка. В Нью-Брайтоне, в Блэкпуле. Но я ни разу не сидел на пляже с книгой в руках.
— Ты даже не подозреваешь, чего лишился.
Как и те мартышки.
Она потянулась в кресле, как бы демонстрируя, что я потерял, — гибкая и мускулистая, одновременно вполне молодая и вполне старая, чтобы быть собственной внучкой и собственной бабушкой. Под мышками у нее торчали пучки черных волос, напомнившие мне поросль в ушах и ноздрях у пожилых людей, не считающих нужным возиться с удалением этих волосков. Но Флора Макбет хотела напомнить не об этом, а о том, что я утратил вкус к жизни.
Интересно, как бы она среагировала, упади я сейчас на колени перед ее креслом и уткнись лицом ей в подмышку? Может, оставила бы мои книги в печати?
Не отвращение, а малодушие помешало мне так поступить. Я бы охотно поведал ей о своих чувствах к Поппи и о том, что нахожу женщин старше себя более привлекательными, нежели молодых, однако признания в неразборчивости обычно работают против тебя самого. «Меня ничуть не отвращает пожилое тело» — так можно было бы сформулировать мой эротический принцип, но я чувствовал, что буду понят превратно.
— Что же привлекает людей в пляжном чтиве, Флора? — спросил я вместо этого.
К тому времени я уже сковырнул струп у себя за ухом, и, кажется, из болячки потекла кровь.
— Читабельность, дорогуша, что же еще?
— А что это такое?
— Что такое читабельность?
— Да.
Она опустила руки на стол, не позволив мне более любоваться пучками черных волос. Я этого не заслуживал.
— Если ты не знаешь, что такое читабельность, дорогуша, — сказала она таким тоном, словно выносила приговор, — ты совершенно безнадежен.
Покинув кабинет Флоры, я в коридоре издательства столкнулся — самым буквальным образом — с Сэнди Фербером, у которого был такой вид, будто всех его родных и близких только что смыло цунами. Он предпочел меня не узнавать. Под словом «предпочел» я здесь подразумеваю не только сиюминутное, инстинктивно принятое решение. Я имею в виду предпочтение на глубоком генетическом уровне, как будто нежелание меня узнавать было миллионы лет назад заложено в генах его доисторических и дочеловеческих предков.